Ханифу была вызвана также лучшими способностями последнего по части языков желания. Мишала Суфьян обладала особой, удлинённой, трубчатой красотой, но он не мог постичь её, даже если бы захотел, он никогда не осмелился бы. Язык — это смелость: способность породить мысль, чтобы оформить её в слова и заставить стать истиной.
Когда Памела Чамча открыла дверь, он обнаружил, что её волосы за прошедшие сутки стали белоснежными, и что в ответ на это необъяснимое бедствие она была вынуждена выбрить себе голову прямо до скальпа, а потом скрыть её под нелепым бургундским тюрбаном, который она отказалась снимать.
— Это случилось только что, — объяснила она. — Нельзя исключать возможности, что я была околдована.
Он не поверил.
— Или это естественная, хотя и запоздалая, реакция на вести о твоём муже, изменившем состояние, но всё ещё существующем.
Она развернулась к нему на середине лестницы, ведущей в спальню, и драматично зашагала к открытой двери гостиной.
— В том случае, — торжествовала она, — почему то же самое случилось с собакой?
Он мог бы рассказать ей той ночью, что хочет покончить с этим, что его совесть больше не позволяет, — он мог бы пожелать столкнуться с её гневом и жить с парадоксом, что решение это являлось одновременно добросовестным и безнравственным (поскольку было жестоким, односторонним, эгоистичным); но едва он переступил порог спальни, она обхватила его лицо ладонями и, глядя ему прямо в глаза, смотрела, как он воспримет известие о том, что она солгала ему о принятых противозачаточных мерах. Она была беременна. Она оказалась лучше него подготовленной к принятию односторонних решений и просто заполучила от него ребёнка, которого ей не смог подарить Саладин Чамча. «Я хотела этого, — вызывающе кричала она ему в лицо. — И теперь я собираюсь получить это».
Её эгоистичность была подкупающей. Он обнаружил, что чувствует облегчение; освобождение от ответственности за содеянное и от воздействия нравственных терзаний, — ибо как он может оставить её теперь? — он выкинул эти мысли из головы и позволил ей — мягко, но с безошибочным намерением — подтолкнуть себя обратно к постели.
Превращался ли постепенно трансмигрирующий Саладин Чамча в какой-нибудь научно-фантастический вид или
Мишала привыкла говорить об Улице, словно это было мифическое поле битвы, а она, взирающая с высоты чердачного Саладиновского окна — ангел-регистратор, да и истребитель тоже [809]. От неё Чамча узнавал истории новых Кауравов и Пандавов [810], белых расистов и чёрных «самоспасителей», или отрядов линчевателей, в главных ролях этой современной
— Тэтчеризм по-своему эффективен, — заявила она, когда Чамча не находил уже ни слов, ни желания спорить с нею, говорить о правосудии и власти закона, глядя на растущий гнев Анахиты. — В наши дни никаких генеральных сражений, — объяснила Мишала. — Акцент делается на малых производителей и культ индивидуальности, понимаешь? Иначе говоря, пять или шесть белых ублюдков убивают нас, так сказать, индивидуально, по одному. — В эти дни отряды бродили по ночной Улице, готовые к обострению. — Это — наша сфера влияния, — кивнула Мишала Суфьян в сторону закованной в асфальт Улицы. — Пусть они придут и заберут её, если смогут.
— Гляньте-ка на неё! — вспылила Анахита. — Какие мы благовоспитанные, ты посмотри! Какие рафинированные! Представьте, что скажет маманя, если узнает.
— Если узнает что, ты, мелкая шмакодявка?
Но Анахиту было непросто запугать:
— О да, — вопила она. — О да, мы знаем, даже не думай, что нет. Как она идёт в
Полагая, что Чамче и Мишале всё прекрасно известно (этот коммерческий синематограф, надгробные плиты экспрессионизма, вздымающиеся из земли и моря), она оставила свой слоган незавершённым, подразумевая, несомненно, вот что —
Мишала бросилась на сестру, схватила за волосы, — но Анахита, несмотря на боль, осталась способной продолжать свои выпады:
— Я не стригла свои волосы не для того, чтобы какая-нибудь дура вцеплялась в них своими когтями, нужно быть психом, чтобы мечтать