здания; бродяги, пьяницы — мутные скопления судеб без будущего — и искать путь назад к придуманному им миру.
Сначала и дня не проходило, чтобы я не оказывалась в городе мистера Диккенса. Мне нравилось это сладкое чувство исключительности, которое так и не исчезло, когда я предъявляла мое удостоверение скучающему охраннику в черной форме, сидящему за пустым столом. Затем входила в зал, вдоль которого тянулись длинные столы с настольными лампами с неярким, но и не тусклым светом, как раз таким, каким нужно. Здесь все было таким, как нужно. Мне нравилось то, что я могла попросить все что угодно, в моем случае — письма, книги, статьи о Диккенсе или написанные им самим — и в течение часа нужные материалы находили в недрах этой огромной библиотеки. Первые несколько месяцев такой жизни я была счастлива. Иногда, конечно, бывали моменты, когда мне хотелось с кем-то поделиться своими открытиями. Тот Диккенс, как и мистер Уоттс, был не совсем тем человеком, которым я себе его представляла.
Человек, который так трогательно и сильно писал о сиротах, не мог дождаться момента, когда выставит свое собственное семейство за порог. Он хотел, чтобы они сами познавали мир. Он беспокоился, что пребывание дома будет сдерживать их амбиции. Он хотел, чтобы они тяжким трудом пробивали свой собственный путь.
Поэтому его сын Уолтер был отправлен в Индию еще до того, как ему исполнилось семнадцать, и умер в двадцать два года. Сидней умер, служа на флоте, не дожив до тридцати. Фрэнсис вступил в Бенгальскую Конную полицию, но из-за заикания предпочел уехать в более уединенное место и скончался в Канаде в возраст сорока двух лет.
Альфреда и Плорна Диккенс отправил в Австралию. Эдвард был его любимцем, «его дорогим Плорном». «Едва ли мне нужно говорить вам, как я люблю вас и как мне горестно расставаться с вами. Но наша жизнь наполовину состоит из расставаний, и эта боль неизбежна». Австралия, решил его отец, поможет ему раскрыть и развить его природные способности.
Однажды утром я отложила свой визит в Британскую Библиотеку, чтобы побывать в старом госпитале Фаундлинг на Брунсвик-сквер. Теперь там музей сирот. Он просто грандиозен. Вы поднимаетесь по широкой изгибающейся лестнице. Внутренние стены покрыты изображениями сцен из жизни сирот; на некоторых матери выстраиваются в очередь, чтобы отдать своих детей. Я помню, как моя мать тянула руки ко мне. Я помню, как она медленно хватала воздух ртом. Я помню, что чувствовала, когда нас оторвали друг от друга. Но на лицах матерей на картинах я не видела и следа страданий. Скучающе-утомленное выражение, как в очереди на кассе в супермаркете. Как просто — говорят нам эти картины — отдать свое дитя. То, что я нашла в галерее наверху, было ближе к истине: стеклянная витрина, наполненная пуговицами, желудями, заколками, монетками с просверленными дырочками, все эти трогательные мелочи, которые матери оставляли своим детям, чтобы они помнили о них. Совершенно бесполезный жест, как выясняется потом, так как первое, что делали приюты, это меняли имя ребенка. С другим именем их старая история заканчивалась, и начиналась новая. Пип смог стать Хэнделем.
Грейвсенд должен быть стать конечным пунктом моего путешествия по «Большим надеждам». Грейвсенд. Здесь я и оказалась одним холодным майским днем. Я шла мимо скамеек с сидящими на них молчаливыми индусами в разноцветных тюрбанах, казалось, их щеки были покрыты слоем печали. Я видела, как они украдкой косились на меня — девушку с самой черной кожей, которую им только приходилось видеть. Я видела их глаза, ощущала их любопытство. О чем она думает? Эта черная девушка с быстрыми белыми глазами. Что она знает об окружающей местности?
Я могла бы им ответить, что пейзажи из «Больших надежд» исчезли; что легендарные болота теперь скрыты под автострадами и индустриальными районами. Я могла бы им рассказать, что у истории появились новые хранители. Ими стала кучка черных ребятишек, которые, как я надеюсь, все еще просыпаются утром, вспоминая другие времена, когда они путешествовали между островом и кузницей, расположенной на далеких болотах в Англии в тысяча восемьсот каком-то там году.
Вам нужно было постараться, как следует изучить то, что когда-то окружало Диккенса, чтобы увидеть то, что видел он. Корабли эмигрантов стали призраками. Мужчины и женщины с непокрытыми головами, махавшие платками, стоя на палубе, ушли в прошлое, превратились в скелеты где-то на далеких кладбищах на другом краю земли. Вдоль реки тянулась тщательно вымощенная дорога, и, если вы шли в том же направлении, куда уплывали корабли эмигрантов, то не могли не думать об отъезде. Уехать. Отправиться. Покинуть. Создать себя заново.
Река указывала путь из этого мутного мира. Когда я проходила мимо миссии, где эмигранты высаживались на берег, чтобы помолиться о своем морском путешествии в неизвестность, то обнаружила, что думаю о том моменте, когда в последний раз оказалась наедине с мистером Уоттсом.
Долгие годы я не вспоминала о том разговоре. Наверное, я просто отгородилась от него, как и от многих других вещей. Теперь, вспомнив о нем снова, я думала, собирался ли мистер Уоттс покинуть остров без меня. Потому что теперь, спустя столько лет, думаю, что почувствовала тогда, как мы разделились, как между нами пролегла граница. Я говорю «граница», хотя, наверное, лучше было бы сказать «занавес». Занавес упал между мистером Уоттсом и его самым преданным зрителем. Он собирался уехать, а я должна была отойти назад, присоединиться к фигурам прошлого. Я была бы для него лишь маленькой точкой на острове, когда бы он покидал его на лодке мистер Масои, направляясь в новую жизнь. Я знала, что это должно было произойти, что это произошло бы, потому что именно это и случилось со мной. С того момента, как я уехала, я ни разу не оглянулась назад.
Дорога на поезде назад к Лондон Бридж казалась нескончаемой. Я чувствовала странную подавленность. Как будто падала в собственное прошлое. В тоску, которую ощущала когда-то, пока потоп не смыл все. Я посмотрела в окно вагона. Вид весенней распускающейся зеленой листвы был не в силах поднять мне настроение. Поющий кондуктор не вызвал даже улыбки. Когда я выходила со станции, то практически тащила себя вверх по ступеням на улицу. Усталость. Откуда она взялась?
Я запросто взбиралась по крутым горным дорожкам. Как могут сравниться с ними несколько жалких лестничных пролетов, на которых выстроились нищие и цыганята, у которых глаза бегали быстрее молнии? Я шла домой, жалея, что мне некуда больше направиться. Я взобралась по ступенькам пансиона, покрытым вытертым ковром, и, открыв дверь в комнату, замерла на какой-то момент на пороге, будучи не в силах войти.
Здесь были все самые важные вещи в моей жизни: фотография Диккенса на лошади; статья, увеличенная до размера плаката, объявляющая о выходе «Больших надежд» в виде книги; мой стол и груда бумаги, именуемая моей диссертацией. Она пробыла здесь весь день, ожидая, когда я вернусь из Грейвсенда со свежим материалом. Она напомнила мне мистера Уоттса с его секретной тетрадкой, который ждет наши отрывки. Что же, у меня нет ничего нового. Все, что я притащила назад с собой — это тяжесть, сидевшую глубоко во мне, в костях, и которая быстро охватывала всю меня, подобно плохой погоде. Все о чем я была способна думать, это о том, чтобы лечь в кровать.
Там я и осталась.
Шесть дней я вставала, только чтобы сделать себе чашку чая или поджарить яйцо, или полежать в узкой ванне, уставившись в потрескавшийся потолок. Дни наказывали меня своей медлительностью, нагромождая на меня час за часом, распространяя свое уныние по комнате.
Я слушала, как автобусы, идущие мимо пансиона, переключают передачу. Я слушала шуршание шин