– Расскажи, что ты видел, Мик. Он почесал голову:
– Ты что-то бормотал. Чарли не могла смотреть, как ты с ума сходишь. Я за ней смотрел. Сначала она притворялась, что ей плевать, но дергалась. И Фил тоже из себя выходил, глядя на тебя. Он побежал за тобой на поле, и я за вами пошел, привел его обратно. Потом Набао решила, что с тебя довольно. Начала на меня поглядывать. Ты хотел еще трубку, но я сказал Набао, не надо тебе трубки давать. Тебя же тошнило. Выворачивало по-страшному, Дэнни. Честное слово.
Тошнило? Я не помнил. Внезапно у меня в голове мелькнуло, как Фил бежит по маковому полю, стаскивая с себя рубашку.
– А сколько трубок я выкурил?
– Сам посмотри.
На циновке еще лежали банановые листья. Я насчитал пятнадцать черенков.
– Ты мог себя угробить, – сказала Чарли.
– А мне понравилось. Я бы вечерком повторил.
– Вот уж! – воскликнул Фил.
– Нет, Фил, – сказала Чарли. – Так быстро не подсаживаются. Он еще ничего не понял.
Ее уверенность в собственном превосходстве раздражала меня.
– Я-то как раз много чего понял, – завелся я. – Да, много. Рассказать вам? Могу. Вот, например, чего хочет отец? Хочет просто любить своих детей и в ответ хочет, чтобы его просто любили. А это оказывается сложно. Он надеется, что дети, когда вырастут, продолжат его жизнь. А с какой стати им продолжать его жизнь, когда у них своя есть? Но он все же вправе надеяться, что они сохранят общий язык, язык, на котором смогут по-прежнему понимать друг друга.
Я чувствовал, что говорю слишком напыщенно, но остановиться не мог. Да я и не выбирал слов, они сами меня выбирали и срывались у меня с губ с таким звуком, будто ткань лопается. Что-то у меня внутри надламывалось, обрывалось.
– Почему у меня даже этого нет? Почему я не понимаю своих детей? На каком языке вы говорите? Где вы его взяли?
Что-то во мне ожесточилось, но не против Чарли, а против ее позиции. Что касается опиума, я понял, как он хорош, как он чертовски хорош. Он мне понравился, и это только меня касалось, лично. Это был мой пусть слабый, но зато самостоятельный протест, и он стоял вровень с ее протестом. Был ничуть не хуже, чем у нее, у него, не важно у кого. И в этом была такая роскошь, такое царственное бесстыдство, такое отсутствие предела, что падение становилось бесконечным. Можно было падать, падать и падать и, если попросят поменять проводку в аду, не раздумывая согласиться.
– Я сам виноват. Я каким-то образом заставил своих детей носить маски и разговаривать на дурацком языке. Вы его сами выдумали, чтоб только со мной не общаться. Но я еще не понял, чем же я вас так напугал?
– Папа, прекрати, – сказала Чарли.
– Прекрати? За два года тебе не пришло в голову из элементарной вежливости позвонить нам домой, сообщить, что ты в порядке!
– Неправда. Я все время звонила маме, пока сюда не попала.
– Что?
– Да. Ты просто не знал.
– Что? – Меня как оглушило.
– Ну, я просила не говорить тебе. Я была так зла на тебя. Сейчас это кажется глупым.
От этой новости все у меня как-то перевернулось. Я даже не знал, что сказать. Значит, Шейла общалась с Чарли у меня за спиной, а я ничего не знал. Они решили на два года без меня обойтись. Я посмотрел на Фила:
– А ты?
Я видел, как он кивнул и сложил ладони, пытаясь найти ответ. Чарли потянулась к моему плечу.
– Не трогай меня! – сказал я срывающимся голосом. – Я не хочу, чтобы ты меня трогала!
У меня на циновке лежал солдатский нож. Я поднял его.
– Знаешь, каково это – услышать такое? Я тебе покажу. Это вот так. – Я сжал лезвие пальцами и выдернул нож. Ладонь тут же разошлась глубоким пузырящимся надрезом. Прежде чем они успели остановить меня, я выскочил из хижины, совершенно потерянный.
– Папа! – закричала Чарли.
Она бросилась за мной.
– Папа! Вернись!
Я остановился. Она сбежала с крыльца и кричала:
– Папа!
Я сжал руку, чтобы остановить кровь, льющуюся на красную пыль. Боль обжигала, но вдруг резко прошла. Я посмотрел на Чарли:
– Ты вышла из хижины?
Она в ужасе подняла лицо к небу. Потом снова взглянула на меня, приоткрыв губы. – Да.