Пел Тютчев, рассказывал Тютчев, гордился и горевал, а когда кончил, кто-то рванулся обнять его, кто-то вознамерился качать Мишеля, прячем, как бывает, сгрудились, мешая друг другу, стали поднимать за одну ногу, тянуть за другую, чуть не уронили, но Бестужев вырвался, скрылся в своем казематном нумере, а после яростно отрицал, будто на глазах его блестели слезы:

— С чего я стану реветь над собственной песнею? Просто ежели б я от вас не убежал, вы бы, дураки этакие, мне об пол голову расшибли!

Горбачевский тогда остался на месте. Сопряжение имен: Муравьев, Тютчев, да и песня, воротившая в год, в ту пору еще недальний, подействовали на него сильно…

— Тютчев предатель! Он нарушил общую клятву и достоин позорной смерти!

Они, несколько Славян, сидят в лагерной палатке Горбачевского, и черниговский поручик Анастасий Кузьмин, свирепо тараща угольные зрачки, часто-часто лупит себя кулаком по колену:

— Одной только смерти! Как преступник законов товарищества!

— Ну, ну! — пробует остудить горячую голову Иван Иванович. — Помилуй, что ты такое говоришь? Экий, право, Катилина!

Он, как многие, доподлинно знал за Кузьминым необузданность. Та швыряла его мятущуюся душу из края в край, и душевные эти края размахнулись не ŷже державных — «от Белых вод до Черных».Черная, томная страсть могла разрешиться внем светлым до ангельской белизны порывом, но случалось, как водится, и так, что дело шло вспять.

Всего-то за два года до того, как Кузьмин прокричал свой ужасный приговор Тютчеву, когда он не только не стал еще ревностнейшим из членов Славянского Союза, но и самого Союза пока не существовало, — тогда его нрав являл себя далеко не благовидным образом. Грядущий тираноборец сам был маленьким тираном для своих солдат из учебной команды Черниговского полка, и угодить под его начало наверняказначило для рекрута быть безжалостно и часто биту.

Случилось, что жестокая эта метода, усердствующие унтер-офицеры, палки с концами, измочалившимися от битья, — все это попало на глаза брату Сергея Ивановича Муравьева Матвею, и тот, как человек благородный и сверх того семеновских правил, не только указал Кузьмину на статью рекрутского устава, воспрещающую бить солдата при учении, но как старший в чине, хотя бы и отставной, решительным и резким манером приказал раз и навсегда бросить палки.

Старшинство старшинством, а ледяная уничижительностьтона, с какою, словно мальчишка, был отчитан ретивый служака, могла быть сочтена — еще и от отставного, от статского! — непереносимой для офицерского достоинства. И Матвей Иванович ждал от Кузьмина вызов, заранее заручившись согласием брата быть его секундантом.

Однако вызова, казалось неминуемого, не последовало, что немало подивило братьев, наслышанных об отчаянном праве и о храбрости одернутого подпоручика. И — более! Когда год спустя Матвей вновь заехал в те края навестить брата, он застал у него Анастасия Кузьмина, и тот, очертя голову, как делал, кажется, все на свете, ринулся в объятия своего недавнего оскорбителя:

— Мой благодетель! Как мне благодарить вас?

— За что же, помилуйте? — едва успел спросить Матвей Иванович, впрочем смутно догадываясь, что последует дальше, и оно последовало:

— Как за что? Вы спасли мою душу! Благодаря вам я понял всю гнусность телесного наказания!

Когда же соскучившиеся друг но другу братья Муравьевы остались одни, Сергей рассказал, что пылкость жестов и восклицаний Кузьмина, хотя и отдает театральной склонностью к эффектам, на деле искренна и правдива. Грозу рекрутов стало не узнать: он даже вступил в солдатскую артель своей роты, ест с подопечными из одного котла и живет с ними по-братски:

— Как мы с тобой!

Переменилась, однако, только сторона, в какую стремилась душевная буря; сам грозовой нрав, разумеется, перемениться не мог, и позже Горбачевскому не единожды пришлось в том убедиться. Став уже истовым Славянином, Кузьмин решительнее и, увы, неблагоразумнее прочих торопил минуту возмущения, не принимая резонов, и настолько уверовал, будто пожар вот-вот начнется, уже начинается, почти начался и его можно и должно, нимало не отлагая, раздувать всем миром, что как-то явился в собрание совещающихся Славян с ликующим и самодовольным видом человека, наконец исполнившего долг своей жизни и скромно ожидающего заслуженной похвалы:

— Господа! Жребий брошен!

Лида всех вопрошающе оборотились к шумно вошедшему, а на иных отразилось и тоскливое предчувствие неминучей беды, которой они дождались-таки от этого безумца.

— Да, господа! Я только что собрал свою роту и объявил ей, что самовластию в России скоро придет конец!

Кто-то, не удержавшись, охнул.

— О, не беспокойтесь! Вы знаете, как преданы мне солдаты. Достало с моей стороны самых коротких слов, дабы они поняли, каковы цель и средства достигнуть переворота, и торжественно поклялись умереть со мною вместе для блага отечества и своей свободы… На какой срок назначено восстание?

Вопрос обращен был к Ивану Ивановичу и прозвучал с такой бестрепетной деловитостью, будто не оставалось сомнений: сейчас Кузьмин услышит точный ответ, сделает общий поклон, четко повернется на каблуках и неторопливым шагом отправится давать последние указания своим фельдфебелям и унтер- офицерам.

— Ну подумай ты сам, о чем спрашиваешь! — Горбачевский сделал усилие, чтобы призвать на помощь всю урезонивающую проникновенность своего голоса. — Этого покамест никто не знает. Начало восстания зависит не от нас с тобою, но от обстоятельств. Понимаешь, от об-сто-я-тельств! Ты напрасно так поспешил. Мы договорились медленно приготовлять нижних чинов, а случай осуществить наши намерения, может быть, представится нам только в будущем году, не ранее.

— Никак не ранее? — спросил Кузьмин с недоверчивостью и с надеждой в голосе: как будто в силах Горбачевского было утешить его, милостиво приблизив сроки.

— Никак, — развел руками Иван Иванович.

— Эх… — Кузьмин едва ли не трогательно огорчился. — Жаль… Я так думаю, лучше бы поскорее… А впрочем, мои солдаты умеют молчать. Правда, я еще объявил о скором выступлении юнкеру Богуславскому… Ну да возьму с него честное слово!

Общий протяжный стон был ему ответом: кому ж неведомо о скверной привычке мальчишки Богуславского все без разбору переносить своему дядюшке, начальнику артиллерии их третьего корпуса? Кузьмин понял и смутился.

— Что ж, это нетрудно поправить! — он выразительно взмахнул рукой, точно закалывая кого-то, и то был жест, достойный самого Брута, представленного на театральной сцене. — Завтра вы найдете его в постели. Мертвым!

И повернулся, чтобы уйти, однако в него вцепилось сразу несколько рук.

— Зачем лишать жизни этого бедного глупца? — втолковывали ему. — Для чего совершать то, что преступно и…

Кузьмин рванулся к выходу.

— Стой, стой!.. Столь же преступно, сколь и опасно для нашего дола!

И зачастили, радостно убедившись, что довод поколебал свирепого поручика и ослабил его могучие рывки:

— Да, да! Именно что опасно! Послушай, ты просто объяви Богуславскому, что вздумал-де посмеяться над его легковерием, только и всего! Тогда уж он непременно будет молчать — кому охота прослыть дуралеем?

Насилу уломали, да и то в первые дни исподтишка приглядывали за своевольцем, не на шутку опасаясь за жизнь болтуна-юнкера.

Таков был Кузьмин. И вот:

— Тютчев — предатель!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату