Каиафа вновь спокойно выступил вперед.
— Вы знаете, у нас нет такой возможности. У нас свои законы, но право выносить смертные приговоры принадлежит вам.
— Также у меня есть право отпустить этого человека, — сказал Пилат.
— И страдать от последствий, — прошипел Каиафа. Испугавшись, что зашел слишком далеко, он смягчился; его голос был терпеливым, успокаивающим, словно у матери, говорившей с глупым ребенком. — У нас есть закон, и согласно нашему закону этот человек должен умереть, поскольку он объявил себя сыном Бога, но, конечно же, им не является.
Пилат колебался. Когда он ответил, в его голосе слышалась прежняя властность:
— Я поговорю с ним наедине.
Абенадар взял пленника под руку и повел в вестибюль крепости Антония. Идти было недалеко, но избитый Иисус едва передвигал ноги.
Я ждал у входа, надеясь поговорить с ним, попросить совершить одно из его чудес, вернуть к жизни Марка Либера, но когда увидел его мокрое, окровавленное лицо, то не смог выговорить ни слова. А если бы и смог, то сказал бы что-нибудь, чтобы его ободрить, хотя и не знал, как. Проходя мимо, Иисус заметил меня, и на его лице мелькнуло узнавание, удивление, страх или боль — я не понял, что именно. Однако от его пронзительного взгляда по моей спине побежали мурашки.
Нырнув в дверь прежде, чем ее захлопнули часовые, я встал сзади, прижавшись к стене, а Пилат тем временем рассматривал Иисуса.
— Откуда ты?
Иисус поднял глаза, но ничего не сказал.
Пилат был терпелив и говорил с Иисусом так, как когда-то со мной говорил Прокул, если хотел, чтобы я понял его точку зрения: как отец с сыном, мужчина — с мальчиком, облеченный властью — с беспомощным.
— Разве ты не знаешь, что у меня есть власть освободить тебя или распять?
Иисус мигнул. Его высохшие губы раздвинулись, по ним потекла кровь. Он облизнул их. Его голос был сухим, словно песок Иерихонской дороги.
— Единственная власть… которая у тебя есть… исходит свыше. Те, кто привел меня сюда… виновны более… чем я. У тебя нет власти мне навредить… если только… она не дана свыше.
Пилат открыл рот, чтобы ответить, но потом покачал головой и подал знак Абенадару увести пленника. Проходя мимо меня, Пилат остановился.
— Прости, сынок. Я знаю, ты веришь, будто этот человек сможет помочь в твоей беде, но ты ведь сам все видел. Он не может и не хочет помочь даже себе. Я дал ему все возможности, однако он не захотел сотрудничать. Прежде всего я должен думать о мире в провинции.
— Что вы теперь сделаете? — спросил я.
— Мой долг — сохранять мир, — ответил он, отступая. — Я сделаю то, что должен.
— Да, господин, — сказал я.
— Прости, что разочаровал.
— Вы собираетесь пойти им навстречу.
— Пора мне умыть руки от этого дела, — холодно сказал он. Тут в его глазах блеснул огонек, словно к его лицу поднесли лампу. Он что-то сказал часовому, и тот поспешил прочь.
Снаружи снова кричала толпа, жаждущая крови и вздымающая кулаки при виде едва стоявшего Иисуса, которого с двух сторон поддерживали солдаты. Абенадар тщательно изучал толпу, держа ладонь на рукояти меча. Солдаты, расставленные по всему периметру Литостротона, также были наготове.
Пилат ожидал, сидя в кресле.
Наконец, вернулся часовой с серебряной чашей для умывания и вытянул ее перед прокуратором Иудеи. Пилат медленно окунул руки в воду и вымыл их.
— Я невиновен в смерти этого честного человека.
Он снова что-то сказал часовому; я не расслышал его слов, однако все стало ясно, когда часовой вернулся из крепости с папирусом. Пилат поднял его так, чтобы все видели. Там, на трех знакомых мне языках — латыни, греческом и арамейском, — было начертано:
Это была традиция.
Папирус вешали на крест, чтобы каждый идущий мимо знал, кто является жертвой и в чем состоит его преступление.
— Абенадар, — сказал Пилат своему преданному центуриону, — проследи, чтобы все было сделано.
XXXIX
До казни оставалось немного времени. Надо было вывести из темницы двух других приговоренных, принести тяжелые перекладины, набрать солдат для исполнения приговора и объяснить их обязанности. Произошла еще одна заминка, когда священники попытались уговорить Пилата изменить надпись, которую он распорядился прибить на кресте Иисуса. Здесь Пилат остался непреклонен и не изменил ни слова, насладившись таким финалом — хоть небольшой, но все же победой над Каиафой.
За мной послала Клавдия Прокула. Я нашел ее в слезах, обезумевшей от горя.
— Мой муж его приговорил? — спросила она, заламывая руки и в беспокойстве ходя по комнате.
— Да.
— Это неправильно, Ликиск. Это ошибка.
— Дело сделано, госпожа.
— Ты пойдешь?
— Куда?
— Туда, где они…
— Нет. Я не хочу в этом участвовать. Мое место — с трибуном.
— Здесь больше никогда не будет по-прежнему, Ликиск.
— Мне все равно. Тем более если я его потеряю.
— Если ты потеряешь Иисуса?
— Нет! Моего трибуна!
— Ты его очень любишь.
— Я всегда любил его. Он оставил меня в живых, когда проще было дать мне умереть. Я надеялся, что в ответ смогу подарить жизнь ему, но теперь эта надежда ушла.
— Иисус? Ты верил, что он мог бы спасти Марка?
— Я думал, если Иисус, вылечивший многих, положит руку на рану моего трибуна, он исцелится. Глупая надежда, правда? Тем более сейчас.
— Ты веришь, что Иисус — сын Бога?
— Меня больше не интересуют боги. Если они и существуют, то слишком жестоки, чтобы о нас думать.
— Не смейся надо мной, Ликиск, но
— Верите в то, что Иисус — сын Бога?
— Да.
— Тогда почему он дожидается распятия?
— Я не знаю.
— А я знаю! Потому что он мошенник.
— Но что если это не так? Что если он все же излечит Марка?
— Вися на кресте? Это вряд ли.
— Он пока не на кресте. Ты можешь с ним поговорить. Абенадар тебя пустит.
— Я хотел, но его избили, и он плохо себя чувствует. Вряд ли он понимает, где он и что с ним