Я просыпаюсь. Из пивной вышибают пьяного матроса, и он, то и дело меняя галс, пускается в опасное плавание по шумной улице. И тут же дымящая фабричная труба становится качающейся мачтой. Лоточники кричат: „Есть стоять по местам! Есть поднять все паруса!“ Теперь я Христофор Колумб, Дрейк и Нельсон в одном лице. Внося поправки в современную географическую науку, я открываю новые континенты. Я побеждал французов — а это моряки что надо! И в миг победы я погибал. Объявлялся национальный траур, и меня хоронили в Вестминстерском аббатстве. Но в то же время я был как бы жив, и меня посвящали в герцогское звание, И в том, и в другом была своя прелесть, и я никак не мог решить, что лучше. Девятого ноября многие мальчики на уроках отсутствовали: у них, как это явствовало из объяснительных записок, представленных родителями, болели зубы. Д-р Флорет, читая эти объяснения, скептически хмыкал. Десятого ноября эти страдальцы взахлеб рассказывали о грандиозном выезде Лорда- Мэра, Сначала я слушаю их с интересом, но затем голоса становятся все тише и тише, как бы удаляясь. Их заглушает звон колоколов Боу. Я молод, но уже сколотил огромное состояние. В конторе у меня толпится знать. Я одалживаю им миллионы и женюсь на их дочерях. Однажды я услышал, как обсуждают какую-то новую книгу, и, мне захотелось стать великим писателем. Читатели восхищаются моим талантом (то, что есть критики, да еще в таком количестве, я тогда не знал). Стихи, повести, исторические романы — я пишу во всех жанрах; и все меня читают и удивляются. Но я понимал, что путь писателя не усыпан розами. Была ложка дегтя, портящая бочку меда, — приходилось писать, а почерк у меня был никудышный, правописание оставалось тайной за семью печатями, а перо царапало бумагу и оставляло множество клякс. Так что писать для меня была мука мученическая, и я почти что отказался от мысли стать великим писателем.
Но в каком бы направлении мне ни предстояло пробивать себе путь, ведущий к Елисейским полям славы, образование, как я смутно догадывался, сослужит мне верную службу, и я, скрепя сердце и скрипя натруженными мозгами, часами долбил гранит науки, Как сейчас вижу себя в своей каморке: я склонился над книгой, отперевшись локтями на шаткий одноногий стол, то и дело судорожно вскидывая голову, — это мои волосы входят в опасное соприкосновение с пламенем свечи. В холодные вечера я поднимал воротник курточки, кутал ноги в одеяло и подолгу просиживал над учебником, заткнув пальцами уши, чтобы не слышать звуков жизни, назойливо стучащейся в дверь. „Песня, песни, песне, песню, о песне, о, песня! Я люблю, ты любишь, он, она, оно любит“, — зубрю я латинские окончания; мне начинает казаться, что голос мой отделяется от меня; превращается в какой-то шум, существующий сам по себе; голова сохнет, становится все меньше и меньше, и я в ужасе хватаюсь за нее руками, проверяя, много ли от нее осталось.
То ли я был туп по природе своей, то ли просто-напросто мозг ребенка не приспособлен к работе, к которой принуждает ученика наша педагогическая система, сказать не берусь.
— Латынь и греческий, — вкрадчиво нашептывал мне голос, очень похожий на голос д-ра Флорета, — такой же торжественный, непоколебимо уверенный в своей правоте, — очень полезны как гимнастика для ума. — Нет уж, дорогой мой д-р Флорет и иже с ним! Гимнастика делает члены гибкими. Неужто нельзя сыскать другой снаряд, упражняясь на котором отрок сумеет развить свой ум, не испытывая страшного напряжения? Ведь те тяжести, что вы предлагаете, мальчику десяти-четырнадцати лет поднять просто не под силу! А кладезь знаний неисчерпаем, и есть в нем кое-что пополезнее мертвых языков. Любезный читатель! Уверен, ты не дурак; годами ты оттачивал свой ум, выбираясь из всяческих житейских передряг. Возьми с книжной полки томик — ну, скажем, Браунинга, а лучше Шекспира. Открой его на любой странице, прочитай какой-нибудь отрывок. Тебе все понятно? Иначе и быть не может, ведь это твой родной язык. А теперь открой другую страницу и отсчитай десять строк. Нет-нет, читать не надо. Лучше разбери-ка выбранный кусок по членам предложения и по частям речи. Ну что, каково тебе? А что тогда говорить о бедолаге Томми? Видишь, по лицу его текут горькие елезы, оставлял на щеках, перемазанных чернилами, причудливые следы. Ну задали на дом „Басни“ Эзопа или „Метаморфозы“ Овидия — чего ж тут плакать? Что-то тут не так: ведь никому не приходит в голову заставлять детей ворочать стофунтовые гири.
Наши родители были людьми среднего достатка: банковские служащие из Сити, врачи и юристы, не сумевшие обзавестись богатой клиентурой, мелкие чиновники, конторские клерки, лавочники; нам предстояло пойти по их пути. Тем не менее, на уроках мы проходили предметы для практической жизни совершенно ненужные. Как ненавистны мне были эти не дающие покоя Тени! Гомер! Ну почему бы тому рыбаку не повстречать его еще до того, как он написал свою „Илиаду“ с „Одиссеей“? Задал бы лучше тогда свою доконавшую великого старца загадку? А Гораций? Ну почему он не погиб в том кораблекрушении? Так нет, люди тонут, а классикам обязательно подвернется какой-нибудь обломок доски!
Я так бы и помер от тоски, если бы в один прекрасный день не стал владельцем волшебного талисмана.
Слушайте и внимайте, мои меньшие братья, согбенные под тяжестью непосильного бремени! Не тратьте то, чего у вас так мало, на волчки и шарики! Не тратьте ваши эфемерные капиталы на леденцы и пряники! Отрешитесь на время от благ мирских, поднакопите деньжонок, В книжной лавке на Патерностер- роуд живет добрый волшебник; он берет недорого — несколько сребреников, — отдайте их ему и в ваших руках очутятся „Подстрочные переводы с грамматическим комментарием“. Дорога в ад вам открыта, зато земная жизнь засияет новыми красками.
„Подстрочник“ подружил меня с лягушками Аристофана [23]; вместе с Одиссеем я попадал в самые невероятные приключения. Д-р Флоретс изумлением взирал на мои успехи, а преуспел я немало — ведь теперь я изучал произведения классиков, руководствуясь принципами здравого смысла: сначала прочти, затем пойми прочитанное, а лишь потом ищи, где там подлежащее, а где аорист. И пусть Младость, которую глупая Старость стремится погрести во мраке Невежества, приобретет этот шедевр педагогической мысли. „Подстрочные переводы с грамматическим комментарием“.
Но мне не хотелось бы принимать на свой счет честь, которой я не заслуживаю. Первооткрывателем „Подстрочника“ был Дэн — крепкий парень с добродушной улыбкой, веселый, остроумный, никогда не унывающий, яростный противник тупой зубрежки.
Дэн поступил в нашу школу на семестр позже меня; определили его в самый младший класс — четвертый начальный. Не прошло и недели, как он заткнул нас за пояс, — в латинских виршах он разбирался похлеще иного римлянина. Похоже, он продал душу дьяволу — никакого другого объяснения его успехам найти было нельзя. Однажды в пустынном уголке Риджентс-парка, убедившись, что нас никто не подслушивает, он раскрыл мне свою тайну.
— Не вздумай проболтаться, — потребовал он, — если об этом узнают, то нам с тобой крышка.
— Но разве это по-честному? — спросил я.
— Слушай меня, дурачок, — сказал Дэн. — Тебя сюда зачем послали? За что твой папаша выкладывает свои денежки? (Нечто вроде этого изрекал д-р Флорет, взывая к сознательности нерадивого ученика). Чтобы ты учился или валял дурака? Хочешь валять дурака, — продолжал Дэн, — тогда валяй по- честному. Хочешь учиться — думай сам: ты проучился четыре месяца, а я — всего лишь неделю. А кто лучше знает Овидия? Спорю, что я.
И он был прав.
Так что я тепло поблагодарил Дэна; на первых порах я пользовался его „Подстрочником“, а затем, скопив денег, приобрел свой собственный; кое-что из латыни я помню и по сей день, хотя употребить свои знания мне, увы, не представлялось случая. А не будь Дэна, я так бы и прозябал во мраке невежества.
Но что там латынь! Благодаря Дэну я получил куда более ценные знания. Природа наделила его смекалкой и его холодные, трезвые суждения остужали мою мечтательную горячность, Все четыре года мы были друзьями, хотя я никак не мог понять, за что мне такая честь — ведь Дэн был очень разборчив в людях, и мало кто удостаивался от него лестного отзыва. Он говорил, что „учит меня жить“, ведь таких дурачков и несмышленышей еще поискать надо. Никаких других, более веских доводов он не приводил, только ласково улыбался и трепал меня по затылку большой сильной рукой. Но без слов было все ясно. И я любил его; любил за то, что он большой и сильный, за то, что он красивый и добрый — ведь только слабые знают, что сильный может быть либо очень злым, либо очень добрым. Я все еще оставался маленьким мальчиком — избалованным, впечатлительным, робким; я стеснялся своих розовых щек, стеснялся кудрявых волос, которые, сколько я их ни мочил, хоть убей, не желали распрямиться. Я здорово вымахал, и, наверное, все мои витальные силы ушли в рост; уроки кончались поздно, на дом задавали много, да и сама школа находилась за тридевять земель; нагрузка была неимоверная. Я вставал в шесть и выходил из дому