Все наши игры неизменно заканчивались тем, что где-то после обеда я ее убивал, В этом амплуа она также была бесподобна. Она стонала и билась в конвульсиях так натурально, что порою мне становилось страшно. Но вот, к моей радости, из ее груди, вылетал Последний предсмертный хрип, и на этом кончался финальный акт. Тетка опускала юбку, как бы изображал Падающий занавес, и принималась за свои дела.
А вот другая картина, также часто возникающая у меня перед глазами: на мне новенький картуз с лакированным козырьком, рядом со мной — маленькая девочка с кудрявыми волосами; мы гуляем по дымным улицам, и она, широко открыв глаза, доверчиво слушает, что я ей плету. Она все так же то и дело забегает вперёд, как в тот день, когда я впервые пленил ее сердце; ее преданность льстит мне.
Я любил гулять с ней по многим причинам, некоторые из которых предпочитал не раскрывать. Прежде всего, с ней я переставал трусить. В ее присутствии я не отважился бы на бегство, завидев вероятного противника. Вдвоем с ней мы предпринимали самые отчаянные рейды в глубь вражеской территории. Как сладко замирает сердце, когда видишь неприятеля и знаешь, Что можешь дать ему отпор! Тем, кто вырос в районах, где на каждом углу торчит полисмен, этого не понять. Представляю себе мальчика из приличной семьи, забредшего в наши кварталы! Мы-то шли по улицам этакой ленивой походочкой: дескать, вышли прогуляться, людей посмотреть и себя показать; для него же подобная прогулка обернулась бы опасной экспедицией, где На каждом шагу тебя поджидает враг. Вот на ступеньках пивной „Шашки“ сидит джентльмен; вроде бы он дремлет, но в то же время посматривает на тебя вполглаза. Чем окончится ваша встреча: ограничится ли он членораздельным приветствием или попытается откусить тебе голову? А вот у фонаря стоит косоглазый лопоухий мальчишка-лоточник; он может сквозь зубы процедить; „Здорово, парень“, а может и другое: „Тебе кто разрешил ходить по нашей улице?“, и тогда не миновать смертельной схватки. Предугадать это невозможно. А вот улица заворачивает. Берегись, за утлом тебя может поджидать коварный убийца! Но она так верит в меня, что трусить нельзя. В награду я разрешаю ей в безлюдных местах взять меня за руку.
Гулять с ней было приятно и по другой причине: нас реже сбивали с ног, меньше толкали и не так часто отшвыривали к воротам или в сточную канаву. Когда я шел один, прохожие со мной не церемонились. У этой девочки было милое, очаровательное личико — и это не комплимент, здесь память мне не изменяет; но в ее лексиконе были такие слова! Когда какой-нибудь слепой дурак (или слепая дура) пытался, как это заведено у слепых дураков, опрокинуть наши ряды и зайти в тыл, она принималась, честить его на чем свет стоит: — Ну куда прешь, слепая рожа? Что, зенки повылазили? Не видишь, что ли, люди идут?
И если они пытались отрутаться, ее детский дискант, столь разительно диссонирующий с ангельской внешностью, срывался на фальцет: — Болван недоделанный! Да у тебя не голова, а кочан капусты! — Я слабо вторил, называя другие овощи, в которых серого вещества содержалось бы еще меньше.
Манеры моей подруги шокировали чистую публику, и случалось, что какая-нибудь приличного вида дама или чопорный господин делали ей замечание, не подозревая, дураки, к чему это может привести. С равным успехом бегемот мог бы выговаривать дворовой шавке. Поглазеть на комедию собиралась вся улица.
Здесь мы менялись ролями: я становился восторженным поклонником ее талантов. Но со мной она была кротка и уступчива, что иногда раздражало. Она узнала у меня, где я живу, и часто приходила к нашему дому. Бывало, она часами простаивала у ограды, просунув личико сквозь прутья решетки и дожидаясь, когда я смогу выйти. Но куда чаще я высовывался из окна и мотал головой, и она тут же убегала; было что-то печальное в постепенно затихавшем стуке каблучков ее маленьких туфелек.
Наверное, я все же любил ее, но она никогда мне не снилась, а это значит, что существовала она во внешнем мире; я же жил в потустороннем мире мечтаний и грез, он-то тогда и казался мне реальным.
К тому же она здорово просчиталась — ни к чему мне было знать о ее папаше-лавочнике; дети и собаки (мне всегда хочется писать это сочетание в одно слово) — жуткие снобы. Я мог бы простить ему торговлю дровами — тогда бы я знал, что он ей не родной отец. Такое часто бывает — отпрыски самых благородных семейств частенько воспитываются в хижине дровосека: ну забыли там пригласить на крестины фею, она обиделась и сделала так, что пришлось нести младенца и темный лес. Когда же доходит дело до свадьбы, то все истает на свое место. Или мог же он, в конце концов, оказаться мясником — мясные лавки были чуть ли не на каждом углу — и торговать свининой; тогда бы я знал, что он — свинопас, среди них попадается немало принцев.
Но ее папаша торговал рыбой — до шести часов вечера свежей, а с шести — жареной! Ничего подобного история еще не знала. Ни один торговец рыбой не был удостоен чести быть занесенным на ее скрижали.
И поэтому наши встречи становились все реже, хотя я и знал, что каждый день после обеда она ждет меня на тихой Стейнсби-роуд, где в шестикомнатных квартирах, занимавших полдома, жила попларская аристократия; иногда я все же являлся на свидание, здорово опоздав; было заметно, что она плакала: на замызганных щечках виднелись кривые дорожки, промытые обильными слезами. Грустно. А когда появилась искрометная Барбара, историю которой я как раз собираюсь поведать, она пропала навсегда.
Так началась и так закончилась моя первая любовь. Когда-нибудь я все же решусь — выберу погожий летний денек, пройдусь по Пигот-стрит, и пусть там разит от сточных канав — никакая вонь не помешает нежному чувству вспыхнуть вновь, — зайду в мелочную лавку и попрошу вызвать хозяйку. Я уже ходил там, надеясь увидеть ее через витрину, но увы! Я знаю, что она народила много детей, и хлопот у нее хватает. Мне рассказывали, что она раздобрела. Не сомневаюсь, что она все так же остра на язык; и более того, колкости в ней, скорей всего, поприбавилось. Но меня это не смутит. Я отрину все случайное, наносное, сотру все те штрихи, что Жизнь, этот маляр-мазила, малюет на наших лицах, и увижу все ту же шуструю маленькую девочку, которая восхищенно смотрит на меня влюбленными глазами. Что значили для меня эти глаза, я понял лишь тогда, когда они перестали для меня существовать. Больше на меня никто так не смотрел. Давайте договоримся быть откровенными. Тогда нам с вами придется признать, что больше всего мы любим ближних за то, что онц восхищаются нами. И разве это неразумно? Если, мой друг, ты хочешь, чтобы я боготворил тебя, — восторгайся мною и не бойся, что я растаю. Ибо, оставь человека без внимания, он потеряет к тебе всякий интерес, а начни презирать его — он запрезирает тебя. Лелейте ростки добродетели, орошая их дождем похвал.
Среди прочих действующих лиц, сыгравших важную роль в моей жизни, была прислуга, менявшаяся у нас с поразительной быстротой. Прислуга у нас была только одна, ей приходилось работать и за кухарку, и за горничную, и за лакея, и за экономку, так что девице приходилось быть мастерицей на все руки. Их у нас перебывало так много, что в памяти у меня задержались лишь две-три, — должно быть, они прослужили дольше других. Жили мы в районе, где спрос на домашнюю прислугу практически отсутствовал. Женщины похозяйственнее уходили на заработки в западные районы. Нам же перепадала всякая шваль: злобные старые девы; отчаявшиеся выйти замуж девицы; хозяйки, которых дома не подпускали к плите, и решившие попытать счастья в чужих людях; несчастные влюбленные; соблазненные и покинутые; приревновавшие своего дружка; поставившие на себе крест и носившие чепец и фартук как траур по своей неудавшейся молодости. Должно быть, наша относительно тихая обитель казалась им более приличествующим их похоронному настроению, чем какой-то там магазин или, скажем, фабрика. Как только к ним возвращался старый дружок или заводился новый, они опять устремлялись в суетный мир, а несчастной матушке приходилось искать новую прислугу среди легиона несчастных страдалиц.
С ними я старался подружиться, ведь друзей-ровесников у меня тогда не было. В большинстве своем, это были добрейшие создания, так, по крайней мере, мне казалось. Изображать сказочных героев они не умели, но всегда выкраивали минут десять, чтобы повозиться со мной. Эти игры, безусловно, пошли мне на пользу. Но мало, хорошего было в том, что они, разинув рот, слушали, как я „шпарю как по писанному“ (склонность к литературному творчеству, как я понимаю, рано проявилась во мне); по-видимому, они считали меня вундеркиндом, Иногда, испросив разрешения у матушки, они приводили меня к себе домой и просили продемонстрировать мои феноменальные способности их родным и близким. За столом собиралось все семейство, приходили соседи; я начинал что-нибудь рассказывать, упиваясь звуком собственного голоса, а вокруг меня сияли восхищенные, одобрительно улыбающиеся лица. Я замолкал и ждал, когда меня попросят „валять дальше“.
— Вот чешет! Ну как по книге! — Таким комплиментом обычно награждали меня, выражая свой восторг. А один благодарный слушатель, старый зеленщик, пошел еще дальше: „Прямо как в театре“, — вот