прошмыгнуть мимо бдительного стража), зная, что этот добряк будет за все свои прегрешения вечно гореть в адском пламени?
Допустим, Джэнет обратилась на путь истинный и посему избежала злой участи. Каково ей-то будет — ведь ее папеньку не переделаешь, и он обречен на муки мученические?! И я понял, что на небе заправляют исключительно черствые и бессердечные люди.
Меня поражало, как это люди могут заниматься делами, есть, пить, веселиться, когда им уготована столь ужасная судьба? На какое-то время мне удавалось отвлечься от мрачных мыслей, но затем я начинал терзаться еще больше.
Нельзя сказать, чтобы рай так уж манил меня: дураки, что нашептывали мне по ночам своими елейными голосами, обустроили его на свой дурацкий манер. Более идиотского места и представить было нельзя — стой, как болван, и распевай себе гимны. И так вечно! И я понял, что в том-то и заключается мой первородный грех, что меня страшит унылое однообразие райской жизни, что, попав в Царствие Небесное, я и там буду искать себе развлечений. Во многом я уповал на то, что как-то удастся выкрутиться и избежать как адских мук, так и райского блаженства.
К счастью, недолго мне пришлось предаваться подобным размышлениям, погружаясь все глубже и глубже в пучину греха; родители решили, что мне хватит лоботрясничать. Наши мирские дела процветали под теплыми лучами, исходящими от пунцового лица Хэзлака, — правда, недолго, — и однажды отец, который где-то пропадал с самого утра, позвал меня в кабинет, где уже сидела матушка, и объявил, что школа, о которой так много и туманно говорили у нас в доме, наконец-то приняла конкретные очертания.
— Занятия начинаются со следующей недели, — объяснил отец. — Не совсем то, чего хотелось бы, но на первых порах сойдет. Потом, конечно, переведем тебя в какую-нибудь школу поприличней, в какую — там посмотрим, мы с матерью еще не решили.
— Там будут и другие мальчики — и хорошие, и плохие, — сказала матушка, взволнованно сцепив руки. — Умоляю тебя, не водись с плохими!
— Ты научишься быть самостоятельным, ни от кого не зависеть, — сказал отец. — Школа — это тот же мир, только помельче. Умей постоять за себя, если nv. хочешь, чтобы тебе сели на голову.
Я не знал, что на это сказать; уж слишком все оказалось неожиданным. В голове шумело от радости, но сердце сжималось от страха.
— Сходи-ка, прогуляйся, да скоро не возвращайся, — улыбнулся отец. — Обдумай все как следует.
— Если же у тебя вдруг появятся какие-нибудь сомнения, ты ведь знаешь, у кого спросить совета, — скорбно прошептала матушка.
И все же ночью мне снилась не школа, а нечто совсем другое: прекрасные королевы склонялись надо мной и венчали чело лаврами; где-то томились похищенные принцессы, и я мчался во весь опор, чтобы победить или умереть. А дело было в том, что, когда я, нагулявшись, вернулся домой, отец позвал меня в гостиную; я вошел и обомлел, ошеломленный прекрасным видением, открывшимся мне. Я стоял как вкопанный, сжимая в руке шапку.
Подобного чуда мне видеть не доводилось. Девушки, которых встречаешь на улицах Поплара, по- своему красивы, но шляпки их ужасно портят. Дамы, изредка навещавшие нас, имели вид почтенных матрон. Лишь на картинках попадались мне столь очаровательные лица, да и то такими они казались лишь на первый взгляд; присмотревшись, замечаешь типографский брак.
Я слышал, как старый Хэзлак прохрипел прокуренным голосом: „А это моя девчушка, Барбара“, и я, ничего не соображая, подошел к ней поближе.
— Можешь ее чмокнуть, — опять дошел до меня прокуренный голос. — Да не дрейфь, она не кусается!
Но я не стал ее целовать. У меня даже желания такого не появилось.
На вид ей было лет четырнадцать, мне же чуть больше десяти, хотя и был я рослым не по годам. Позже я узнал, что крайне редко встречаются такие удивительные золотистые волосы, которые светятся сами по себе, поэтому и казалось, что ее лицо, будто бы сделанное из тонкого фарфора, окружено сияющим ореолом, а голубые глаза, завешенные густыми ресницами, таинственно блестели. Но тогда я этого не знал, и мне казалось, что она явилась прямо из сказки.
Она улыбнулась, великолепно понимая мое состояние. Было видно, что она радуется моему смущению. Хотя и был я всего лишь маленький мальчик, да и ее претензии на звание барышни были мало обоснованны, она со мной явно кокетничала.
Прекрасная и нежная, ничего дурного в тебе, кроме этого кокетства, не было. Да и в кокетстве ничего плохого нет, когда кокетничают не с тобой.
Глава V
У доктора Флорета все было нормально — этот эпитет в равной степени применим как к его внешним данным, так и к душевным качествам. Он был высоким — но не слишком, именно такого роста и должен быть директор солидной школы для детей родителей среднего достатка; он был полным — но толстым назвать его было нельзя; в общем, комплекция его внушала почтение, но не поражала. На левой руке он носил перстень с бриллиантом, но колечко было тоненьким, а камушек скорее сиял, чем сверкал. Чисто выбритое лицо излучало доброту — но доброту до разумных пределов.
И все, что его окружало, было таким же. Свою жену он мог с большим основанием, чем кто-либо другой, называть „моя половина“. Сходство было столь разительным, что, глядя на них, казалось, будто она произошла на свет не как все обычные люди, а была, по старинке, сделана из его ребра и изначально предназначалась ему в жены. Мебель у него была прочной, основательной и служила не для украшения интерьера, а для пользования по прямому назначению. На стенах висели картины, но они, дабы не раздражать глаза, подбирались в тон к обоям, как это принято делать в случае подборки гардероба. Он всегда говорил только то, что надо, всегда в должное время и выбирая нужные слова. Если вы не знали, как поступить, то следовало немного подождать и посмотреть, как он будет действовать в подобных обстоятельствах и смело следовать его примеру: он всегда делал так, как положено. Взгляды его поражали своей исключительной ортодоксальностью. Если вы в чем-то отличались от него, то рисковали прослыть опасным смутьяном.
Я проучился четыре года, и толку от такой учебы было мало. Теперь-то я знаю, что он придерживался методов обучения, которые английские педагоги, начиная со времен Эдуарда IV[22], считают единственно приемлемыми.
Бог свидетель, я старался вовсю. Я хотел учиться. Но я, что называется, разбрасывался. Я сгорал от честолюбия и во всем хотел быть первым. Стоило мне пройти мимо какого-нибудь уличного оратора, размахивающего шляпой и сулящего голодной, возбужденной толпе земной рай, как я тут же воображал себя этаким Демосфеном, ведущим за собой народ, государственным деятелем, которому, затаив дыхание, внимает Палата общин, премьер-министром кабинета Ее Величества, которого боготворит вся нация. И даже злобствующая оппозиционная пресса (впрочем, о существовании оппозиции я тогда и не подозревал) вынуждена признать мои неоспоримые достоинства. Стоило мне заслышать отдаленную дробь барабана, как тут же перед моими глазами открывалось живописное поле брани; на общем фоне выделялась одна колоритная фигура — это я, впереди всех, веду солдат в атаку. В той Британской армии, которой я грезил, единственным критерием производства в следующий чин была личная храбрость, и я быстро дослуживаюсь до главнокомандующего. Меня встречают восторженные толпы, на улицах вывешены флаги. Из окон женщины машут белыми платочками. Приветственные крики сливаются в сплошной рев. Я восседаю на белом коне. А может, коню положено быть вороным? Я не знал. Масть моего боевого товарища стоила мне многих терзаний — уж очень хотелось, чтобы все было как надо. Итак, я торжественно следую во главе победоносного войска, полиция с трудом сдерживает беснующуюся толпу — и я натыкаюсь на фонарь и наступаю на ногу какому-то сердитому джентльмену.