Он: — Как вы угадали, это ведь суррогат деятельности, активности литературной.
Я: — Жизнеупорства дух (!!).
Он (весело): — Да, да…
С дочкой (помнишь — она плакала, когда я ее садил на кровать?) игра в семью: ей купили куклу, сказку о рыбаке и рыбке и за костюм, купленный матерью, доплатили 10 р. Во время еды и все время вобще идет сплошная буффонада: делается вид, что Оля заказывает обед, что Оля и Ося — самые капризные дети, что Ося, что Оля etc. А та заявила матери, что «ходить не будет, так как скучно». Это они полувесело, полусмущенно рассказывают. Я присоединяюсь к Оле и за себя, и за нее. Особенно противен противоестественный тон с ребенком. А Н. все подчеркивает (через призму «господства» Оли), что они должны ценить, быть благодарны. Какое счастье, что с твоего отъезда я там не ем. И между прочим, домашнюю работницу взяли в большей мере из-за того, так как я механически перестал их «обслуживать» базаром etc.
В 9 час. вечера слушали передачу о смерти Горького. Век уходит. Много о нем говорил очень глубоко и проникновенно. Союз собирался звонить в Москву о здоровье О. За час до известия о Горьком О. Э. звонил Стоичеву: «В дни тревоги за Горького прошу обо мне снять вопрос».
Дома: «И как страшно умер, накануне затмения. Горький в гробу — и затмение». Потом хватает меня за руку и тащит к окну: «Смотрите, босяк. Горький умер, и идет босяк, таких теперь нет…»
Вопрос — послать ли телеграмму? Сочтут, что хочет о себе напомнить. Решил послать брату: «Дни траура Горького прошу снять все личные вопросы 'дела'». Но опять испугался, что звучит как коммерция: де, придержи. А выразить хотел свое уважение. Еще давно, в октябре, когда я вспомнил о препирательстве Брюсова с Толстым[84], он сказал: «Глупо. Это то же, что я с Горьким стал бы — то да се, вот мы не поделили…» Для него Горький (как вообще настоящий писатель) все вопросы о том, «хорошо ли» писал, снимаются: Горький — это Горький. Об этом же, где рифма «горький — дальнозоркий» в «Большевике»— это в примечаниях.
Утром действительно затмение. Есть у меня черная киноленточка, чтобы не обжечь сетчатку.
…Затмение хотели смотреть вместе, но я сознательно уклонился, так как был уверен, что они или проспят, или бросят смотреть на середине. Смотрел с обрыва реки один. Проголодался, у прохожей молочницы купил полбутылки молока, выпил тут же с диким удовольствием. Мандельштамы уезжали суетно, барахлово, с визгом и тревогой. Где отделы жизнеспособности у этого умирающего?
Ко всем свободам прибавилась еще одна — от Мандельштама, от Мандельштамов. Так сказать, город свободен. Это есть избавление от лицемерия последних недель наших отношений. И жаль, и отрадно, облегченно как-то.
26.VI. — Взял раздел «Онегина» для юбилейной пушкинской выставки в Публичной библиотеке. Сейчас в форме отъезжающего ленинградца я их не устрашаю. А было время, что и говорить не хотели (почти ровно год назад).
28.VI. — От Мандельштамов получил письмо, где говорится о двух (!) телеграммах до востребования. Они цветут и меня зовут отдыхать.
«Онегин» мой хотя и удешевленный, но настоящий. Это компиляция литературы о нем в моей обработке… Важно, что на пустяке, но я заработал, пришел в действие. — Ли, может быть, это переход от застоя воронежского к Пушкинскому Дому?
Итак, воронежская эпопея Рудакова окончилась благополучно. Для Мандельштамов, напротив, настала самая тяжелая пора их пребывания в Воронеже. Тяжелая, но прекрасная, ознаменованная неслыханным подъемом творческой энергии Осипа Эмильевича, увенчанная его эпохальными «Стихами о неизвестном солдате».
О трагическом пути и гибели Мандельштама много уже известно, будет и еще описано, обсуждено, проклято, воспето.
Судьба Рудакова была обрисована беглыми чертами в вводной части. Но поскольку мы воспользовались его воронежской хроникой как источником для одной из глав биографии Осипа Мандельштама, не грех будет еще раз остановиться на фигуре самого «летописца». Обратимся к переписке военного времени, всегда представляющей исторический интерес, не только своей героической стороной, но и частной, бытовой.
25 февраля 1945 г. Ленинград. Лина Самойловна, извещая о гибели Сергея Борисовича его первую жену и свою бывшую подругу, пишет:
«Все светлое, радостное, творческое в жизни кончилось для меня. Пожалуй, и жизнь кончилась, так как жизненные заботы и самый факт существования не есть еще жизнь – Сережа был ранен еще в ноябре 41 г., ранен под Ленинградом смертельно. Чудом выжил. В страшную блокадную зиму лежал в госпитале. А в это время умирали сестры. Умерли Ирина и Алеша. Потом Людмила. Выжила одна Алла, потом эвакуировавшаяся в Молотовскую область.
Я была в это время на Урале, куда Сережа отправил меня в самом начале войны. Весной 42-го года Сережу отправили в запасной полк на Ладогу. Оттуда, как ограниченно годного офицера, в Москву. Там он работал в военкомате. И именно в Москве окончательно расцвел. Должен был защищать диссертацию. И вот снова на фронт, и убит в первом бою.
Боюсь, что даже ты не знала, как он талантлив, какой в нем бесконечный запас творческой энергии.