мании. Но иногда Осип Эмильевич проговаривался, не знаю, умышленно или нечаянно. Так, 6 августа 1935 г. Рудаков жалуется жене: «Нет темперамента спорить из-за стихов, их О. не показываю, и он верит, что я писать не умею. Так, очевидно, спокойнее. Сказал фразу: 'В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П. Васильев'. А меня, наверное, кошки съели». Свое подлинное отношение к стихам Рудакова Мандельштам выразил в короткой эпиграмме, написанной уже после его отъезда. О ней вспоминает Н. Е. Штемпель: «Источник слез замерз, и весят пуд оковы/ Обдуманных баллад Сергея Рудакова».
Пора подвести черту под тайной распрей Рудакова с Мандельштамом, к которой сам Осип Эмильевич остался равнодушным, уважая в Рудакове своего будущего биографа и редактора. Лина Самойловна хранила секрет, как часть интимной супружеской переписки (я, например, в годы последующей дружбы с Рудаковыми никогда не слышала от них об этой мании Сергея Борисовича). Нам не следовало бы и читать его письма, если бы не были уничтожены все другие важные материалы, касающиеся этих литературных взаимоотношений.
Мне кажется, что Анна Андреевна совершила ошибку, вмешавшись в эту историю. А Надежда Яковлевна, представив карикатуру, вернее, пасквиль на Рудакова, исказила картину пребывания в Воронеже главного героя своих книг — поэта Осипа Мандельштама. Между тем письма Рудакова дают неоценимый материал. Фиксируется круг чтения Мандельштама в годы изоляции, умножено, по сравнению с уже приведенными, число его отзывов о прочитанном, об отдельных писателях; особый интерес представляет описание пребывания в Воронеже Анны Ахматовой, и, наконец, освещена бытовая сторона поведения Мандельштама в пору его стиховой немоты. Иными словами, письма С. Б. Рудакова являются важным материалом к задуманной и не реализованной им «Тетради № 2». Постараемся составить ее за него, перечитывая его письма под этим углом зрения.
8.V.1935.— Сегодня уехала Надин. На вокзале она совсем распсиховалась и бедного О. извела до того, что он дрожащим голосом говорил: «Наденька, не сердись, ты ведь уезжаешь». И потерял палочку, которая, правда, нашлась в буфете. Его жалко страшно. Он притих и варил мне и себе какао. Перепачкал руки о кастрюлю, вытер их об лоб и ходил зеброй весь вечер.
9.V. — У О. заминка с паспортом, и он весь день мечется между воронежскими и московским телефонами. Страдает из-за глупости, сыпет на себя куски горящих папирос, горит, пугается, тушится, проливает чай и чуть не плачет. Я, сколько могу, его успокаиваю: целый час рассказывал эпизоды из строительной практики, и он вошел в норму и протрезвел. Пошел один на телефонную станцию, а я домой…
10.V. — …Паспорт утрясся. Надин в Москве, и он постепенно успокаивается. И опять началась чудесная полоса.
12.V. — О. все волнуется по поводу дел, и прояснения минутны. Огромная отрада от игры в шахматы с Калецким. Читаю Коневского и буквально подавлен его изумительнейшими стихами.[53] Читаем его вместе с М. Он делается тише. Днем спал у М. с 1 до 3. Потом читали Вагинова…
13.V. — О. просто с ума сходит. У него дня два началась какая-то перегруженность практическими делами. Опять у него все болезни мира: воспаление челюсти, 37, 0°; несуществующий туберкулез; на почте его какая-то гражданка пихнула ручкой двери в правый бок (почти в живот), он стал стонать, бодро дошел до Петровского сквера, все собирался ложиться по этому поводу в больницу, решил, что у него будет или перелом ребра, или воспаление легких от ушиба. Бодро дошел до дома, все говоря, что ходить не может (вечером он сговаривался быть у мадам Айч, а идти расхотелось). Дома устроил самоосмотр, вертясь с необыкновенной бойкостью и абсолютным здоровьем; в течение 50 минут мерил температуру, получил 37,1 и переволновался. Протестует на мои успокоения. В 11 ч. будет звонить Надине.
С Вагиновым происходят любопытнейшие явления: «Преподобие» «оказывается» замечательной книгой. Я читаю ему вещи с перерывами, по одной, он вслушивается, запоминает, хвалит и наслаждается. Расспрашивает меня о нем. Между делом (между разговорами по поводу Вагинова) я читал свои вещи. «Лицо, как стеарин, прозрачно»[54], «От книги начинается движенье»…
О Вагинове разговоры нескончаемые. Сегодня (когда я ночевал у него) он видел во сне
Вагинова. Видел, что он утверждается как гениальный поэт. И сам добавляет: «Иначе и быть не может. Это так и есть». Его сравнивает с Бодлером, Новалисом.
1.VI. — (У Як. Як. Рогинского.)
…Рассматривали привезенные им из Москвы книги, среди них 2 тома Хлебникова и «Гамбургский счет» Виктора Шкловского.
Я им читал вслух 3-й парус «Детей Выдры». Восторг. Потом у Мандельштама скука на не лице: «У Хлебникова такое же, как гениальность, огромное уродство: он не умеет кончать. Это ему никогда не простится. Стих — канитель…» Интересно дальше. У Шкловского большие цитаты из Бабеля. Мандельштам почитал, почитал и говорит (еще раньше он хвалил Бабеля, говоря: «Он из лучших»): «Что Зозуля, что Бабель — одно и то же, только один получше, другой похуже, а оба не очень хороши: не по-русски (?)!».
…………………………………………………………………………………………………………………………….
«Трамвай» НГ[55]. «Иллюзия. — Представьте себе — значит, уже (нрзб.) нельзя представить. Все время помнишь, что действие в П[етрограде], путешествие за гривенник. А он считал, что это лучшее; я говорил, что 'Колчан' — очень плохая книга, а он, что
лучшая. Я говорил ему: поменьше Бога в стихах трогай (то же у Ахматовой: «Господь», а
потом китайская садовая беседка). А понимал он стихи лучше всех на земле, но ценил в себе не это, а свои стихи». Это запись того немногого, что он говорил о Гумилеве.
(Он убежал на улицу.) Калецкий вякает о том, что высшая оценка его стихов «понимающими» не совпадает с оценками масс. Я (играя в шахматы):