Даже в отрыве от целого (т. е. «Чапаева», который при тебе, неразб. — Э. Г.), это абсурдная тянучка. Он расстроен чуть ли не до слез. А я хвалить не имею права. Он в волнении (без психований) сказал, что сейчас 'до конца нам договариваться нельзя, надо это делать в конкретном литературном процессе', т. е. это значит: 'Сергей Борисович, не ешьте меня живьем, а сам целый день натаскивал меня на 'откровенность' по поводу злосчастного Чапаева. Я уверен, что прав, если даже он этого не поймет».
Удивительно, что Рудаков не воспринял ни важности для психологии творчества мотива сна и слуха, ни противоборства белых ночей и ножей в сознании вышедшего из тюрьмы поэта. Подлинности ощущения колеблющегося равновесия между сном и слухом Рудаков так и не почувствовал. «Из-за последней редакции Чапаева (о строках, о которых тебе писал) дикие споры», — пишет он 29 мая. И только 1 июня, уже после чтения Стефану своих новых стихотворений (10 штук, по выражению Рудакова), Мандельштам поправил спорную строку. «А с Мандельштамом последняя победа, — пишет Рудаков. – В длинной строке про сон и слух, которая считалась законченной и мной опротестовывалась, изменение, нарушающее мертвую игру словами того варианта:
В этой эфемерной победе Рудакова все же остается неясным, кто предложил замену слова «больше» словом «старше». Вероятно, сам Мандельштам, в противном случае Рудаков не преминул бы похвастаться этим по образцу недавнего «я сочинил полстиха о белых ночах в Чапаеве». Где они, эти полстиха? В стихотворении «День стоял о пяти головах» мы видим только один стих о белых ночах, именно тот, который так возмущал Рудакова. Не были приняты Мандельштамом его «полстиха». Такая же участь постигла стих «Как венок, шагающий в покое», придуманный Рудаковым для стихотворения «Не мучнистой бабочкою белой». В окончательном тексте такого стиха нет. Поэтому мы можем оставить без внимания утверждение Рудакова, что не только 50 %, но даже все 80 % принадлежат в этом стихотворении ему. Это он хорохорился перед женой, но ни один человек никогда не слышал от него подобных заявлений впоследствии.
Умалчивает также Рудаков о небольшом уточнении в стихотворении «Бежит волна, волной волне хребет ломая». Он так привык присутствовать при работе Осипа Эмильевича, что мерял ею свою жизнь. 27 июня он пишет:
«Сегодня вроде оживления. Именно: О. написал 10-стишие. О море и Стамбуле. Первый стих:
Я в спор: 'волна волны' (что это такое?), хотя сам факт употребления одного слова троекратно в падежном изменении очень интересен и, в частности, дает интереснейшее ритмическое движение здесь, раскачку. Еще несколько замечаний. О. на дыбы. Н. рада, что спор со мной, и похваливает. Он ушел чинить сапоги и долго один бродил по городу, терзаем сомнениями. К вечеру сделано:
т. е. нарушена связь 'волна волны', а зависимость с изменением падежа дала смысловую связь между всеми тремя волнами. И натурально, и принципиально здорово (вот где слава Хлебникову!). Сохранен чудный черновик. Вещь очень хороша. Н. во время конца изгнана ('Надюша, это дело семейное, оставь нас!?!')».
Стихотворение о Стамбуле решительно выпадает из предыдущих циклов воронежских стихов Мандельштама. В знак их завершения еще в начале месяца была сделана попытка переписать их в виде небольшого сборника. 3 июня Рудаков пишет: «Вечером вчера диктовали машинистке его стихи. Это способ подчеркнуть, что стихи кончены, иначе он еще и еще потрошил бы. Отпечатана тетрадочка 'О. М. Одиннадцать стихотворений. Воронеж. 1935' + 3 вещи отдельно». Вероятно, в эти три вещи входили «Пусти меня, отдай меня, Воронеж» и «Это какая улица», третью трудно угадать.
На следующий день Осип Эмильевич написал стихотворение памяти Ваксель. Рудаков скучал: его помощь и обсуждение с ним в этом случае не были нужны Мандельштаму. И Рудаков совершает бестактность: он заставляет Мандельштама тут же обсуждать его, рудаковское, стихотворение «Железная дорога» («Караим»). 4 июня он пишет: «Пишу днем от Мандельштама. Вчера вечер такой. Остался у него и лег очень рано (в 10), а он писал новую вещь. Я так заснул, что узнал эту вещь только утром, он не мог меня добудиться (или не хотел? — Э. Г.). Вещь 'новая и неожиданная' в его терминологии, в моей — вторичная Tristia, с учетом Чернозема etc. Об этом споры с Рогинским. Очень интересны к ней варианты, которые, по-моему, живут как 12-ти строчное стихотворение. Но это все частности. Главное обо мне. Читал ему 'Караима'. Лина, тут двухчасовой перерыв: прения по 'Караиму'. Теперь письмо дальше. Он говорит, что нужна несколько большая детализация темы. И я почти восстановил, почти написал заново — вставь, пожалуйста:
Лина, вывод его 'хорошо, хорошо, хорошо', но у него живут те же возражения о 'неясности', что раньше. Господи, это тупость… Кидается с восторгом на вентилятор, наизусть бубнит про кровать и самого караима, а в заключение разводит руками: 'Тово…', дескать. Вы, говорит, 'пишете по-японски, а я по- китайски…'»
Новые стихи Мандельштама для Рудакова на этот раз частности (потому что чистая лирика и обсуждать в ней нечего), а между тем это одно из лучших стихотворений Мандельштама, особенно любимое Ахматовой: «Возможна ли женщине мертвой хвала?..». Что касается «двенадцатистрочного» варианта, то это «На мертвых ресницах Исакий замерз».
Необходимость обсуждать стихи Рудакова легла, конечно, бременем на Мандельштама. Мне кажется, что Осип Эмильевич жалел его, понимая, что его тяга к стихотворчеству непреодолима, приближаясь к