— Погоди.
Снова поднимаюсь наверх, набираю Фирин номер. — Да, знаю, — отвечает Фира.
Я говорю про кладбище. — Какой ужас! — говорит Фира.
Я спускаюсь вниз, мы вскрываем банку тушенки и по очереди черпаем алюминиевыми ложками. Хлеба навалом. Отец оставил буханку. — Это тебе девочка по носу дала? — спрашивает Гриня.
— Нет. Но из-за нее.
— У тебя губы вспухли. Целовался?
— Ага. А что, нельзя?
— Да нет. Девочка у тебя ничего. Большая только.
— Мне — в самый раз.
Вижу, ему охота еще спросить, но не решается. И я тоже молчу. Не выскочка. — Поплачет она, когда ты в Днепропетровск уедешь, — говорит Гриня.
— Там видно будет.
По правде сказать, я еще не решил, поеду ли. Я еще вообще ничего не решил. Если бы Гришки здесь не было, Марго, может, и пришла бы. Я бы ей втихаря открыл ворота. — Не беспокойся, я в кухне лягу, — сказал летчик. — У меня в понедельник все должно решиться: либо институт, либо воздух.
— Ляжешь со мной. Может, они еще поживут у теткиной кузины. Может, они вообще с поезда на поезд. Тогда плакал этот строительный. Не волнуйся. Они не рассчитывали у меня жить. Тетка с мамашей, как собака с кошкой. Не расстраивайся. Иди лучше свою четырехглазую ищи. Только, по-моему, она никакая не прости господи… Наверно, где-нибудь на заводе вкалывает. Ты бы вообще в справочном бюро спросил.
— А ведь правда, — сказал Гришка. — И как в голову не пришло!
22 Поезд опоздал всего на три часа. Я сидел в этом ангаре на лавке, похожей на скамьи в судебных камерах, и давил за милую душу. Фира приоделась, намазала губы и ругала моего отца на чем свет стоит. Она не верила, что он раньше не мог приехать. Уверяла, что он нарочно выжидал, пока мать улетит. Я отвечал вяло, делал вид, что засыпаю и в конце концов вправду уснул. Она пыталась вякать, что яблоко от яблони… Но я слышал только самое начало. Снилась мне всякая галиматья. Помню, что в основном — футбол. Наверно, потому, что шум на Казанском вокзале был как на «Динамо». Кто-то несся по полю, то ли Бобер, то ли Федотов, и бил все время мимо ворот. Но потом оказалось, что это я сам, причем не в бутсах, а в сапогах и в синей безрукавке. Где-то я успел вывернуть ее на другую сторону. Потом мне все-таки удалось втолкнуть мяч в ворота, но в воротах никого не было. Я глянул на трибуны, и они тоже были пустые. Тогда я вспомнил, что футбол будет только в три, а мне уже в два надо быть на кладбище. Сон как рукой смахнуло. За всеми этими событиями позабыл про футбол. А ведь Ритка ждет! Я встал со скамейки и поплелся к телефону-автомату. Была очередь. Я дождался, вошел в будку, набрал номер, но после последней цифры нажал на рычаг. Разговаривать расхотелось. Что ей до моих дел, моих мертвецов и родителей. Вчера вел себя как дурак, себя и ее обманывал. Сейчас в огромном вокзальном зале чувствовал себя круглым идиотом. Проворонил свое счастье, Коромыслов! И говорить нечего… Я еще разок набрал номер, снова рванул рычаг и выполз из будки. Только поначалу в вагонной толчее мне показалось, что они совсем не изменились. Но, когда вынес на перрон чемоданы и Берта второй раз обнялась с Фирой, я увидел, что Коромысловы уже не те… Нет, не то чтоб они поседели. Просто стали какими-то заброшенными. И вдруг я понял, что, кроме меня, у них никого нет на свете. — Иосиф совсем опустился, — говорила Берта. Она была как заведенная. — У него один бзик — еда. Женился или, как это точнее, сошелся с хлеборезчицей.
— Ну, ладно, — осадил ее Федор.
Он был в синей габардиновой гимнастерке с отложным воротничком и в таких же галифе. Рукав был заправлен за пояс. В 30-м году Федору в какой-то деревне прострелили руку. Началась гангрена, пришлось отрезать почти по плечо. Что-то в Федоре было жутко довоенное, хотя гимнастерка была новая, неношенная. У Берты губы не были накрашены. — Ты нас совсем забыл, — сказала она на перроне. В вагоне только припала к моей безрукавке и плакала, целуя мое лицо. Оно у меня и сейчас было мокрым от ее слез.