— Нет, не умеешь, — улыбался Уинч. — Деликатнее надо. Вся штука в сексе — чтобы раздразнить, разжечь полегоньку. Ну, иди ко мне. Покажу тебе, как надо раздеваться.
Тело у Кэрол было такое же ослепительное и юное. Ни единой складочки жира, чистая белая кожа и крепкий гладкий живот. Она много играет в теннис и гольф, пояснила она. Отец ее — шишка в Люксоре, видный адвокат.
— Сколько тебе, говоришь, годков?
Кэрол заколебалась, и это выдало ее.
— Двадцать два… Скоро будет.
— Ну, как скоро?
— Через семь месяцев. — Она покраснела.
— Я тебе в отцы гожусь.
— А я тебя совсем иначе представляю, — прошептала она. — Ты похож на слона, на крепкого мудрого старого слона, который бродит и бродит по дебрям.
— Правда?
— Сама не знаю, что меня так тянет к тебе, — придушенно сказала она, прижимая его голову к себе. — Знаешь, мне надо будет уйти. Я не могу на ночь.
Как Уинч и предполагал, она была совершенно неопытной. Однако он решил отложить обучение до следующего раза.
— Я тебе нравлюсь? — шептала она.
— Еще бы!
Уинчу было не до признаний. В первый раз в жизни он с удивлением и горечью чувствовал, что ему трудно.
— Никогда так не было, никогда! — шептала она, не открывая глаз.
Сколько женщин сколько раз и скольким мужчинам повторяли эти слова? Каждому новому мужику, думал Уинч. Он никогда не придавал значения женским излияниям, но сейчас он знал, что это не просто слова.
Когда все кончилось и они лежали рядом, Кэрол вдруг спросила:
— А дальше что? Что с нами теперь будет?
Уинч подумал, что спрашивать об этом, пожалуй, преждевременно, но сказал как можно ласковее:
— Что-что, а времечко мы с тобой проведем прекрасно.
Однако прошли две недели, и он сам начал подумывать о том, как бы оттянуть назначение во Вторую армию. Военный городок О'Брайер находился всего в тридцати милях от Люксора. Но эти тридцать миль означали, что каждый вечер с Кэрол не повидаешься.
К этому времени из Цинциннати вернулся Стрейндж, и Уинч каким-то образом почуял, что его кореш Джонни-Странь будто в дерьме вымарался.
Глава семнадцатая
Когда с двумя трехдневными увольнительными в кармане Стрейндж выехал из Люксора в Цинциннати, длительная поездка в переполненном автобусе была ему уже не в диковинку. Он не в первый раз совершал это путешествие и знал дорогу, можно сказать, наизусть и почти не смотрел в окно.
Он надеялся подремать всласть, но разве заснешь в тряском автобусе, набитом сопящими пассажирами. Воздух в огромном салоне был пропитан испарениями человеческих тел и полон какого-то безостановочного бормотания. Стрейндж отпил виски из припасенной в дорогу бутылки, вытянув ноги, уселся поудобнее на узком сиденье и отдался мыслям о беде, постигшей Билли Спенсера. Они толклись в его мозгу с того самого дня, как привезли Билли, и Стрейндж знал, что рано или поздно ему придется разобраться в них.
Прибытие Билли в Килрейни явилось для Стрейнджа таким же ударом, как и для Уинча. Может быть, даже более тяжелым, потому что Стрейндж никак не мог примириться со случившимся, как это, очевидно, сумел сделать Уинч. Билли Спенсер был первым «обрубком» в роте. Хотя все теоретически понимали, что оторвать руки — ноги может всякому, на самом деле никто не верил, что этим всяким окажется он сам или кто-нибудь еще из роты. О таких случаях в других ротах они слышали, это верно.
Уинч вроде бы справился с бедой, а вот Стрейндж — нет. Он думал о себе, о том, что он жив и почти целехонек, и его охватывало невыразимое чувство вины, оно мучило и пробирало до мозга костей. А когда он думал о бедняге Билли, его захлестывала такая дикая, такая безрассудная ненависть ко всем гражданским, которые не были в пекле и не знают, что это такое, что ему хотелось двинуть по морде любого из них, кто попадет под руку. Это было бессмысленное желание, и Стрейндж понимал, что оно бессмысленно.
Однако хуже всего было то, что, по рассказам Билли, произошло с ротой. Стрейндж покидал ее без сожаления, хотя знал, что, попав в Штаты, он уже не вернется назад, так как наверняка получит назначение в другую часть. Однако он вовсе не хотел, чтобы рота без него развалилась. При новых командирах и присланных со стороны сержантах она утрачивала свое лицо и свой характер. Превращалась в другое, чужое подразделение. Это была катастрофа.
Где-то в уголке сознания у Стрейнджа давно теплилась надежда, что в один прекрасный день после войны они снова соберутся все вместе и снова составят единую, как когда-то, команду, спаянную, испытанную, понабравшуюся фронтового опыта.
Он берег и вынашивал эту надежду, хотя поделиться ею с другими стеснялся.
Конечно, это было пустое мечтание, но, пока рота так или иначе действовала в старом списочном составе, пока сохранялась видимость ее организационного костяка, Стрейндж мог, по крайней мере, хоть тешиться этой несбыточной надеждой. Теперь же, когда подразделение комплектовалось из пополнения, когда прежняя, старая родная рота перестала существовать, он почувствовал себя бездомным, у него будто почву из-под ног выбили. Он помнил, как совсем мальчишкой ушел из дому, как умерли потом отец и мать, но такого ощущения беззащитности, сиротства и одиночества он не испытывал еще никогда. И сознание, что на гражданке у него есть жена и ее семья, готовая принять его в свой круг, не спасало Стрейнджа.
Он мрачно посасывал в духоте свою бутылку. Какого черта, от этого не умирают — он так давно в армии, что пора бы привыкнуть к переводам из части в часть. В первый раз, что ли?
А все-таки их рота — особая рота. Он понимал, что особой ее сделала война. Смерть и увечья — вот что сплотило их, в мирное время так в армии не бывает. Их связывала опасность смерти, и ранения, и ужасы боя. Разве найдешь еще такую, почти родственную близость?
Вдобавок Стрейндж не знал, хватит ли у него мужества после всего, что он повидал, начать сначала и вторично пройти притирку к новым людям и привыкнуть к ним.
На остановках он иногда выбирался из автобуса, чтобы сходить в уборную. В воздухе тянуло октябрьской свежестью.
До Квингтона Стрейндж добрался в середине дня, примерно в то же время, что и в прошлые приезды. Линдин дядька, ее брат — белобилетник и племянник по матери еще спали после ночной смены. Когда они по одному собрались на кухне, Стрейндж уже попивал там пиво. Он посидел с ними, пока они готовили себе завтрак, и тоже поел яичницы с грудинкой. Никто из них не проявил особого интереса к тому, что Стрейнджу сделали операцию и что под бинтом на ладони у него гипсовая лепешка.
Он узнал, что Линда вообще-то должна работать с утра, но ее перевели в вечернюю смену. Она только-только пошла на завод и освободится лишь в двенадцать ночи. Стрейндж слонялся как неприкаянный, пока не начали возвращаться женщины — кто прямо с работы, кто из магазинов, и ему пришлось сматывать удочки. Ситцевая Линдина спаленка была единственным местом, где он мог укрыться от бабьей болтовни и кухонной сутолоки, но крохотная комнатка годилась разве что для сна или любви.
От нечего делать Стрейндж пошел в кино и попал на какой-то военный фильм. В нем показывали, как храбрый молодой моряк, выброшенный на Батан, один за другим лихо сдергивал предохранители с