обеспечивать оздоровление мира, а, в общем-то, именно так родился первый смех. Поэтому они продолжили ковылять под бременем своей ноши, во фраках, с негнущимися манишками, которые они противопоставляли природе как какую-нибудь прокламацию достоинства. Мальчуган с девчушкой шагали впереди них, держась за руки.
– Уже! – проворчал Вилли, показывая на них пальцем.
Дети остановились у подножия тропинки, карабкавшейся через лес из сосен и оливковых деревьев под скользившими облаками, и Вилли с Бебдерном задрали носы к вершинам.
– Это на самом верху, – сказал мальчуган. – Нужно пересечь ручей.
– Чем они могут заниматься там, наверху? – спросил Вилли.
– Э, любовью, черт побери, – сказал самый юный из Эмберов. – А вы что думали?
– Вы слышите, Бебдерн? – завопил Вилли. – Они развращают даже детей!
– А мне плевать, – заявил Ла Марн, которого здесь уже и не было вовсе. – Я через три дня отправляюсь в Корею, так что уж не думаете ли вы.
– Остается лишь подняться по прямой, – объяснил мальчуган. – До Прыжка Пастуха, вон там. Один господин уже поднялся. Он почти всякий раз поднимается, когда они там.
– Это далеко? – забеспокоился Вилли.
– Если взбираться быстро, можно подняться за десять минут.
– Черт побери, – сказал Вилли. – В кои-то веки я выбираюсь на природу, так надо же, чтобы она оказалась под наклоном!
Они принялись взбираться под насмешливыми взглядами ребятишек. В воздухе пахло сосновой смолой, и Вилли начал ужасно чихать; они в панике чувствовали смыкающийся над ними со всех сторон свежий воздух и всю безграничную красоту земли, пытавшуюся обезоружить их. Но из всех странствующих рыцарей граф де Бебдерн, де Мюнхен, де германо – советский Пакт, де Бухенвальд, де Нагасаки и «де» других мест предательства был, возможно, самым неуступчивым, и его было труднее всего утихомирить. Из-за всей этой массы первобытных запахов, которая, казалось, и слыхом не слыхивала об интеллекте, он окончательно потерял голову и принялся напевать:
– Я лю. люблю звук рога.
– Заткнись.
– Я лю. люблю звук вечернего рога в глубине лесов! – пел Бебдерн басом, положа руку на сердце. – Надеюсь, вы осознаете, что весь декаданс западного мира умещается в этом единственном стихе? Он потерялся в лесной чаще, наступает вечер, а он знай себе напевает мелодию! – (Про себя: все равно они не пройдут!)
Последний из Комнинов и последний из Раппопортов очутились, таким образом, не перед стенами столицы Византии, а перед ручьем, через который, разумеется, была перекинута доска, но кто-то вытащил ее на другой берег и они не смогли пройти, и Вилли яростно суетился у кромки воды.
– Это моя! – запинался он. – Это моей любовью они занимаются! Я хочу увидеть, на что это похоже – счастье!
– Как можно заниматься любовью на пути ста пятидесяти трех танковых дивизий? – удивился Бебдерн.
– Пятидесяти двух.
– Как пятидесяти двух?
– Ста пятидесяти двух танковых дивизий, – сказал последний из Комнинов. – Ни одной больше у них нет.
– Как нет? – разъярился Бебдерн. – А та, что они уже два дня держат в Карпатах? Вы что, газет не читаете?
– Сто пятьдесят две, – упорствовал Вилли. – Когда вы перестанете сеять панику?
– Это лучше, чем зарывать, как страус, голову в песок в атмосфере псевдобезопасности! – взвился Бебдерн. – Говорю вам: сто пятьдесят три дивизии вместе с той, что они держат в Карпатах!
– Сто пятьдесят две, – сказал Вилли мрачно.
– Сто пятьдесят три!
– Сто пятьдесят две!
Тут дело чуть было не дошло до драки, поскольку каждый хотел доказать другому, что он в курсе грозившей им опасности, но, к счастью, Бебдерн вспомнил, что они здесь не затем, чтобы узнать правду, а, напротив, чтобы бежать от нее, забыть про нее, решительно отвергнуть ее; их задача – отбиваться тортами с кремом от всей чудовищной глупости серьезного. Поэтому он столковался с Вилли на ста пятидесяти двух, бросив карпатскую дивизию на произвол судьбы. – У меня идея, – сказал Вилли. – Нужно просто взобраться на холм напротив, и тогда не придется переходить через ручей. Этот холм выше того, что на том берегу, может, мы что-нибудь и увидим.
Вконец изможденные, они добрались до вершины холма, над каскадом, до места, прозванного Прыжком Пастуха, но им по-прежнему не было ничего видно: лишь деревья да несколько камней рухнувшей стены, никаких следов любви.
– Я заберусь на дерево, – решил Вилли. – Помогите мне.
– Правильно, – сказал Бебдерн. – Попытайтесь увидеть. Любовь должна быть где-то на горизонте.
Он встал на колени перед деревом, и Вилли вскарабкался ему на спину; ну вот, подумал Бебдерн с мрачным удовлетворением, на четвереньках, во фраке, под деревом, с другим мужчиной во фраке, стоящим у тебя на спине на вершине холма, вот последняя позиция старого интеллектуала-марксиста, вот куда вас приводит целая жизнь человека левых взглядов. Им пришлось трижды начинать все сначала, но в конце концов Вилли удалось зацепиться, и он очутился на дереве, и Бебдерн, стоя на земле, поднял к нему встревоженное лицо, тогда как Вилли тщетно искал на горизонте знамение любви.
– Вы что-нибудь видите? – шептал с тоской Бебдерн.
Вилли стал карабкаться дальше по послушным ветвям, тогда как Бебдерн подбадривал его, читая ему стихи Омара Хайяма. Подняв глаза, Вилли внезапно заметил что-то, принятое им сначала за воробьиное пугало. Но он почти тут же разглядел притаившегося в ветвях человека; прильнув глазами к биноклю, он, казалось, полностью растворился в созерцании.
– Эй вы, что вы тут делаете? – завопил Вилли.
Индивидуум выказал ему совершеннейшее презрение и даже не шевельнулся. Вилли прыгнул к нему, как Тарзан, ухватился за его ногу, потерял равновесие, но не разжал рук, и они вдвоем сквозь ветви с грохотом рухнули на голову Бебдерну, который принялся вопить. Когда они выбрались из свалки, то обнаружили, что субъект, склонный к созерцанию, находится рядом с ними. Он был весьма элегантно одет, и, казалось, падение не отразилось на его внешнем облике. Похоже, он принадлежал к тем редким привилегированным особям, которые сохраняют безупречный вид в любых обстоятельствах – при чуме, расизме, уничтожении целого города, построении социализма с нуля или крестового похода за мир, – было хорошо видно, что он привык к падениям. Он поправил гвоздику в бутоньерке, но не более того. Он даже не выпустил из рук бинокля, когда падал; наверняка он собирался и дальше вглядываться горизонт.
– Э, да это же человек Гельдерлина! – заметил с симпатией Ла Марн. – Что вы делали на вершине дерева, Жаждущий Любви?
– Как что? – возмутился Вилли. – Он глазел, вот что он делал. Сейчас я ему задам такую взбучку…
Внезапно он умолк. С того места, где они находились, наряду с мысом и заливом Ментоны и открывшимся их взорам в свете дня долинам, очень хорошо просматривалась дорога на Горбио, которая виляла между соснами и оливковыми деревьями, и Вилли только сейчас заметил пару, которая медленно шла в направлении деревни – далекую и недоступную, двигавшуюся по другой земле, на которой жизнь расцветала со всей очевидностью счастья. Они шли по дорожке, прижавшись друг к другу, и казалось, будто они ступают одновременно и по морю, и по небу. На Энн была белая блузка, и ее волосы выглядели как борозда, а над ними гнал свои стада мистраль. Они смотрели на них, все трое, пока пара не скрылась за оливковыми деревьями, – троица зрелых мужчин, которые нашли наконец-то истину. Лишь после этого Бебдерн зажег сигарету, а барон чуть поднял голову и, ни слова не говоря, удалился, слегка покачиваясь на своих шарнирах, – он повернулся спиной к пейзажу, как будто небо и земля внезапно лишились своего содержания. Что до Вилли, то у того, разумеется, тут же начался приступ астмы. Наконец они понуро потащились в деревню, Бебдерн усадил Вилли в карнавальную колесницу, сел за руль и увез побежденного