поклонников.
– Идемте, – сказал Ренье. – Выйдем отсюда. Здесь слишком людно.
Она, похоже, замялась, бросила на него почти умоляющий взгляд, и они оба, пусть это было глупо и комично, чувствовали, что так не делается, что необходима какая-то оправдательная причина, какой-то предлог: они еще ощущали вокруг себя путы мира, враждебного к тем, кто пытается ускользнуть от него, – и он заплатил дань приличиям, быстро проговорив едва различимым и прерывающимся от волнения голосом:
– Потому что я знаю одно место, откуда можно увидеть всю процессию, не рискуя быть сбитым с ног.
– Я не одна, – сказала она и тут же добавила, чтобы успокоить его: – Вообще-то я имею в виду отца.
– Который из них ваш отец? Надеюсь, оба?
– Оба, – быстро произнесла она тихим голосом, как будто тайком пожала ему руку.
Резко и вызывающе тряхнув копной волос, она оставила его и направилась к Вилли в другой конец зала. Подходя, она еще улыбалась, и Вилли сорвал с ее губ не предназначавшуюся ему улыбку. Он церемонно встал.
– Не ждите меня, – сказала она. – Встретимся в гостинице.
Вилли поцеловал ей руки. Он сделал это в совершенно отцовской и чуть снисходительной манере, не став склоняться сам, а поднеся руки Энн к своим губам.
– Какой взгляд, дорогая! Я счастлив, что в вас это есть. Не сомневаюсь, вы сделаете прекрасную карьеру. Очень красивая сцена: в лучших традициях немого кино. У самой Греты Гарбо не получилось бы лучше. Вы так потрясли своего отца, что ему пришлось целиком уйти в созерцание картинки на календаре – по-моему, это «Ангелус» Милле, – а для того, кто знаком с его художественными вкусами, очевидно, что раз уж он дошел до такой крайности, значит, ему, вероятно, пришлось выбирать между «Ангелус» и еще более оскорбительной картиной… В завершение два маленьких замечания. Во-первых, будьте осторожны в выборе отеля. Помните о моей репутации. В Ницце найдется добрая дюжина журналистов, которые только этого и ждут… Кстати, в котором часу вы хотите принять ванну завтра утром?
Она поцеловала его. Она сделала это очень быстро, едва коснувшись его щеки губами, и, когда он открыл глаза, ее уже не было. Он увидел ее у дверей, в объятиях незнакомца, чье лицо он лихорадочно пытался выучить и запомнить. Он с усмешкой слегка махнул ей на прощанье рукой, но она его даже не заметила – она явно уже не думала о нем, его для нее больше не существовало, – и он почувствовал себя так, будто его вырвали из почвы вместе с корнями и отбросили, но так тоже можно было жить. Нашей способности жить практически нет границ. Он боролся с астмой, державшей его за горло, в то время как экзема неудержимо щекотала ему зад без всякого уважения к тому, что он сейчас переживал, – так его собственное тело, этот чужак, насмешливо и безучастно возводило вокруг него свои стены. У него спрашивали автограф, бросая ему в лицо конфетти и напевая мелодию из его последнего фильма, который он на дух не выносил. Он с трудом расчистил себе проход до Гарантье и, стараясь не задохнуться, сел, продолжая яростно расчесывать под пальто свой зад.
– У вас случайно нет при себе трубы? – спросил он с максимумом безразличия в голосе. – Ну знаете, как в Иерихоне. Вы могли бы, дуя в нее, обойти вокруг меня семь раз. Глядишь, стены в конце концов и рухнули бы. А? Раз – и нет тебе никакой астмы, никакой крапивницы, и вдобавок получились бы Елисейские поля. Вы видели?
– Все французские календари похожи, – сказал Гарантье. – На этом – репродукция «Ангелус» Милле.
– Он опоздает на корабль, – сказал Педро, – теперь-то уж наверняка.
– Я чувствую себя счастливым, – сказал Ла Марн. – Забавно, когда живешь полностью за чужой счет, в конце концов становишься совершенно бескорыстным. Этакое счастье по доверенности. По-моему, это и есть братство.
Они стояли на автовокзале, позади цветочного базара, и большие белые машины отъезжали одна за другой в сторону Ментоны; у Ренье был виноватый вид, и он пытался удержать руки Энн в своих. Она смотрела на него с мольбой, пытаясь понять, кто он, в уверенности, что не ошиблась, но в то же время прижимаясь к нему изо всех сил, чтобы придать себе храбрости, чтобы заручиться хотя бы иллюзией, что она знает его уже давно; уцепившись за его рукав, она старалась, чтобы он понял ее по одному лишь взгляду, разрываясь между желанием бежать и стремлением пойти до конца, что было единственной возможностью оправдать факт своего пребывания здесь, на груди у незнакомца. Из-за растрепанных и приподнимаемых ветром волос ее лицо при каждом порыве мистраля, казалось, делалось все меньше; совсем бледное и возмущенное, оно немного терялось между ними, а ее носик подрагивал от волнения – восхитительный маленький носик, чуть вздернутый и забавный, – он спасал лицо от красоты в ее чистом виде и делал его ближе, нежнее и доступнее, наделяя его мягким несовершенством по-настоящему живых вещей, единственных, которые нуждаются в любви и защите. Их окружала толпа, люди с симпатией наблюдали за ними, и порой Энн обжигалась об их улыбчивые и подбадривающие взгляды, и у всех мужчин было по две руки, и уже казалось, что им чего-то недостает. Для собственного успокоения она цеплялась за его пустой рукав, хотя вовсе не знала, почему ее так успокаивает та пустота, что ощущает она под своей рукой, и легкая неловкость, которую она придает всем движениям этого человека, которого она по- настоящему не знает, почему это увечье воодушевляет и волнует ее и служит ей своего рода оправданием, чтобы продолжать и, быть может, пойти до конца, несмотря на все условности и те ужасные наплывы англосаксонской стыдливости, которые превращались едва ли не в панику всякий раз, когда на них смотрели и улыбались; и, вероятно, будь у него две руки, она бы его бросила, она бы наверняка сбежала.
– На этот мы тоже не сели, – сказал Ренье с упреком. – Уже третий.
– Ну что ж, не сели так не сели. Мы… мы сядем на следующий, вот и все.
Люди пропустили их, восхищенно улыбаясь. Это были жители Юга, и, следовательно, им было очень важно, чтобы это произошло, в какой-то момент они засомневались и помрачнели, потому что дамочка, похоже, противилась. Чувствовалось, что они готовы давать Ренье советы – жестами и на своем местном наречии: у него был такой вид, будто он не очень хорошо знает, как за это взяться, похоже, он не здешний. Но теперь порядок, дамочка поднялась наконец в автобус, и люди почувствовали облегчение; от них славно пахло чесноком. За ними в автобус вошли два господина и незаметно пробрались в глубь салона: Сопрано был очень доволен, что нашел сидячее место для барона, и удобно усадил его, предварительно немного почистив покрытое конфетти сиденье носовым платком. Барон был такой чистый; порой Сопрано казалось, что он глубоко, пусть и безмолвно, страдает от малейшей нечистоплотности, от малейшего соприкосновения, что могло произойти у него с внешним миром, который, конечно же, не был.
– Сопрано это отлично понимал – таким чистым, как того можно было пожелать, когда ты сам такой безупречный и незапятнанный, как барон. Автобус тронулся с места, и люди тут же перезнакомились, но, разумеется, они избегали обращаться к влюбленным, чтобы не