Изобличитель. Особо неумолимый перст, указующий на жизнь. Или же это жажда любви. Или, наконец, та самая штука.
– Штука? – спросила девица.
– Штука, – сказал Ла Марн, подмигивая ей.
– Какая штука?
– Та, что у Педро, – сказал Ла Марн.
– Грязная свинья, – возмутилась девица.
– Та, что и у Педро, – пояснил Ла Марн. – Коммунизм.
– Да ладно тебе, – сказал Педро.
– Можно быть прогрессивным и не будучи коммунистом, – добродетельно заметила шлюха.
– Вот именно, – подал голос Ла Марн. – Именно поэтому вы и находитесь в этом самом состоянии. Спросим у него, кто он?
– Он не разговаривает, – сказал Педро. – Слишком пьян.
– Может, у него имеется при себе адрес родителей, – предположил Ла Марн.
Джентльмен сидел очень прямо, бровь элегантно приподнята. Аркады делали улицу похожей на картину а-ля Джеймс Энсор[10], и на этом фоне из конфетти, смеющихся масок, облапанных девиц и чудовищ он смотрелся очень непринужденно, словно сидел тут всю жизнь. Он не ответил Ла Марну и равнодушно дал себя обыскать.
– Ничего, – сказал Ла Марн. – Ни единого документа, полное инкогнито. Разумеется, это сделано умышленно. Должно, наверно, символизировать анонимного человека, просто человека.
– Можете засунуть себе свою метафизику знаете куда, – сказал Педро. – Все вы одурманены. Проводите время в разговорах о гуманном, гуманизме и, в конечном счете, превращаете это в пустую абстракцию. Человек в ваших руках стал болезнью.
Джентльмен по-прежнему оставался абсолютно безучастен к происходящему: пока Ла Марн обыскивал его карманы, он так и не вышел из своего отрешенного состояния.
– Так, так, так, – внезапно произнес Ла Марн.
Он держал в руке вырванный из журнала листок. Покрутил его.
– «Словарик великих влюбленных», – прочел он. – Вот оно что. Вот оно что, – повторил он, с нежностью посмотрев на загадочного персонажа. – Родственная душа. Он вырвал страницу из дамского журнала «Elle». Я этот журнал знаю, сам на него подписан. Я всегда нуждался в женском окружении. «Словарик великих влюбленных». Одно имя подчеркнуто.
Он прочел:
– «Гёльдерлин Фридрих (1770–1843). Он хотел абсолютной любви, большей, чем сама жизнь.»
Он прервался и повернулся к персонажу. Педро, Ренье и девица тоже его разглядывали. Похоже, котелок пребывал где-то далеко отсюда, хотя где именно, было трудно представить. Просто он был не здесь – со своей увядшей гвоздикой, белыми гетрами, кремовыми перчатками и приподнятой бровью. Он был не здесь, он просто оставил после себя свой гардероб. В этот момент Сопрано, подошедший перед этим к окну и со сдвинутой на затылок шляпой и кружкой пива в руке смотревший на шествие, повернулся, как бы движимый предчувствием, и увидел, что барон попал в чужие руки. Вокруг него было четверо, в том числе и уличная девка, а один из них, коротышка, с физиономией левантинца, как раз обыскивал карманы барона. Сопрано не стал бы беспокоиться сверх меры, поскольку сам каждый вечер обыскивал барона и ни разу ничего не нашел. Но он всегда боялся, как бы тот случайно от него не сбежал. Им мог завладеть любой: ведь что ни говори, а у Сопрано никаких особых прав на него не было, все же это не вещь и не собака. Предсказать реакцию барона было нельзя, в особенности потому, что ее у него никогда и не было, но он очень легко мог позволить кому – нибудь себя увести, а Сопрано совершенно не мог обходиться без человеческого присутствия у себя под боком. Так что он быстро подошел к группке, тем более что, к его удивлению, тип, шаривший в карманах барона, похоже, внезапно что-то нашел, и Сопрано был этим поражен настолько, что целую минуту стоял в оцепенении, забыв вмешаться.
– Так ты будешь читать или нет? – спросил Ренье.
– «Он хотел абсолютной любви, чистой, глубокой, великолепной, большей, чем сама жизнь… И он ее нашел. Он потерял не жизнь, а рассудок. Сюзетга Гонтард, жена банкира, который нанимает Гёльдерлина, выглядит такой же юной, как и ее дети; брюнетка с темными глазами, полными огня и нежности. Но банкир обнаруживает их страсть и выставляет поэта за дверь. Сюзетта, не вынося разлуки, умирает. И Гёльдерлин погружается в отсутствие. Он трогается рассудком, но это тихий, отсутствующий помешанный, которого просто мысленно здесь уже нет. Человек-призрак. Окаменевший ствол дерева. Он прожил так еще тридцать семь лет у столяра, который приютил его, возможно потому, что сам привык к дереву».
Ла Марн умолк и с разинутым ртом уставился на персонажа. Остальные тоже смотрели на него. Но барон, похоже, и не подозревал об этом. Он продолжал сидеть на табурете, очень прямо, бровь приподнята.
–
Он едва не вырвал листок из рук Ла Марна.
–
– Надо же, и давно он такой? – спросил Ла Марн.
– Я нэ могу вас сказат, – произнес Сопрано с сильным итальянским акцентом. – Я знаком его только уно год. Очен изысканный человек.
Он отвел его к столу, и барон сел, механически согнув колени. Сопрано отрезал кончик сигары, вставил ее ему в рот, зажег. Барон закурил, выпуская дым маленькими судорожными глотками, в такт дыханию. Он сильно напоминал механическую куклу. Ренье, Ла Марн, Педро и девица смотрели на него, не веря своим глазам. Таких, как он, наверно, оплачивает праздничный комитет, подумал Ренье. Сопрано улыбнулся им, легко встал и попрощался, коснувшись шляпы пальцем. Снаружи, под аркадами, под дождем конфетти проходили клоуны, пьеро и маски, и громкоговорители добавляли оперные арии к тому, что и так никто не рискнул бы назвать тишиной.
– Черт возьми, – сказал Ла Марн.
– Они издеваются над нами, – сказал Педро.
– Не только над нами. Нужно смотреть куда шире.
– Можете засунуть себе свою метафизику сами знаете куда, – сказал Педро.
– Как бы там ни было, сейчас карнавал, – сказала девица.
Под аркадами солдаты и маски водили хоровод вокруг бедно одетой девушки, которая, вероятно, была маленькой продавщицей спичек, подумал Ла Марн, мечтавший о феерии; в конце концов девушка поцеловала какого-то солдата, и они отпустили ее, а у Ла Марна навернулись на глаза слезы при мысли, что его-то никто не целует; какой-то уже немолодой господин зажиточного вида вошел в кафе, пританцовывая, с мешком конфетти в руках; он благословил всех разноцветными пригоршнями, поклонился, приподняв шляпу, и ушел, пританцовывая; ужасно, подумал Ла Марн, до какого состояния может довести некоторых людей страх перед войной. Он то и дело косился на барона, но очень скрытно, почти боязливо. Барон спокойно сидел, расставив колени, – до блеска начищенные туфли, изысканно приподнятая бровь, по центру сигара. Сопрано развернул отобранный у Ла Марна обрывок бумаги, пробежал его глазами и внимательно исследовал. На полях он обнаружил несколько небрежно начириканных слов. С одной стороны он прочел
Они вышли из «Негреско» на тот как бы размытый послеполуденный воздух, который бывает в Ницце зимой, когда все краски, кажется, слегка потекли, как акварель, когда все постепенно растворяется в голубовато-серой дымке; предметы и люди наконец-то оставляют вас в покое,