гауляйтерам провинций, которые представляли следующее звено в цепи.
К этому надо добавить эту невероятную мощь оратора, которая дала Гитлеру его первоначальный контроль над массами. Он знал, что в какой-нибудь гостиной или в обычном обществе он был бы относительно незначительной фигурой. Крест, который ему было суждено нести в жизни, в том, что он не являлся нормальным человеком. Его фундаментальная стеснительность при столкновении с отдельными людьми, особенно женщинами, которым, как он знал, ему нечего было предложить, компенсировалась этим титаническим порывом завоевать одобрение масс, которые были заменителем партнера-женщины, которую он так и не нашел. Его реакция на аудиторию была сродни сексуальному возбуждению. Он наливался краской, как петушиный гребень или бородка у индюка, и только в этих условиях он становился грозным и неотразимым. Когда он пришел к власти, он считал, что такой же подход позволит господствовать над страной, и в течение многих лет это получалось, но лишь для того, чтобы сооружение рухнуло, потому что внешний мир не поддался этим чарам. Он находил отдохновение только в атмосфере, которая отвечала его собственному духу, в эротических крещендо вагнеровской музыки. Он мог погружаться в этот поток звука и превращаться в то, что ни при каких других обстоятельствах себе бы не позволил, – в ничто, в нечто среднего рода.
Люди часто спрашивают, не был ли Гитлер всего лишь демагогом. Я попытался показать, что качеств в нем было больше, чем одно это, но он в столь превосходной степени обладал даром всех великих демагогов, что низводил сложные вопросы до ярких афоризмов. Он был огромным почитателем методов британской пропаганды в войне, с которыми немцы со своими длинными заявлениями, составленными пятьюдесятью профессорами, никогда даже и близко не могли сравниться. Опасность, конечно, лежала в том факте, что он до конца так и не осознавал, что занимается сверхупрощением вещей. Серые оттенки в аргументе или ситуации, естественно, доходили до него, но то, что выходило наружу, всегда было черным как сажа либо безукоризненно белым. Для него существовала только одна сторона вопроса. Розенберг, его самый опасный наставник, выработал дилетантскую теорию о превосходстве нордической расы, доведя ее до карикатурного вида. Тем не менее ее прямота нравилась Гитлеру, и он заглотнул ее целиком. Моя борьба с ним в течение нескольких лет была, главным образом, попыткой доказать, что вещи – не простые, а сложные. Я использовал одно сравнение, когда впервые начал играть для него на фортепиано, что безнадежно пробовать играть его любимый «Либестод», пользуясь только белыми клавишами. Он посмотрел на меня наполовину изумленно, наполовину обескураженно, но эта фраза запомнилась, и я пользовался ею время от времени в течение нескольких лет, когда мои советы все меньше и меньше приветствовались.
Гитлер был не таким уж специалистом-винокуром, как какой-нибудь гениальный бармен. Он брал все ингредиенты, которые предлагал ему немецкий народ, и смешивал их через свою частную алхимию в коктейль, который им хотелось выпить. Если мне позволительно смешать мои метафоры, он был еще и канатоходцем, удерживавшим, пока он подавлял все возможные источники сопротивления, шаткий баланс между их конфликтующими требованиями. Его так называемая интуиция была не чем иным, как камуфляжем неуклюжих решений, которые могли оскорбить ту или иную фракцию. Его величайшая сила зиждилась на ограниченности его кругозора. Многие из нас могли бы стать знаменитыми, или прославленными, или могучими, если б мы только делали то же самое, что делал Гитлер. Во вторник он делал то, на что он решился в понедельник, и то же самое – в среду, и так всю неделю, и все месяцы и годы. Он добивался своего, со всеми своими ошибками и недостатками, которые такое поведение заключает в себе. Остальные из нас все выходные дни размышляют над решением, просыпаются утром, так и не приняв решения, на следующий день опять передумываем и так или иначе портим то, что делали вчера, небольшим непостоянством завтра или послезавтра. Гитлер выдерживал свой курс, как ракета, и долетал до цели.
Это может вызвать удивление, но тайным идолом Гитлера был Перикл. Одним из многих разочарований Гитлера в жизни была его неудача в попытке стать архитектором, а великий греческий архитектор-политик был чем-то вроде героя его молодых лет. Я знал много книг, которые Гитлер читал в свои ранние дни, и одной из них был том столетней давности «Исторические портреты» A.B. Грубе. Книга обычно лежала в груде предметов в его квартире на Тьерштрассе, и он помнил наизусть многие подробности этой концентрированной истории. Для Гитлера совет старейшин на холме Ареопага, который штурмовал Перикл, олицетворял коррумпированные буржуазные силы, которые нацисты поклялись ликвидировать. В своем слепом преклонении перед символами Гитлер даже не мог разглядеть, что параллели стали жалкими, вызывающими презрение. Мне представлялось, что Анаксагор, наставник Перикла, был забавным маленьким профессором Петшем, который учил Гитлера в Линце. Если Фидий был Генрихом Гофманом, тогда Зено – этот диалектик – был, вероятно, Розенбергом. И тут, конечно, запас имен иссякает, потому что у Гитлера – этого фальшивого Перикла – не было Аспазии.
Поскольку Перикл нес гром на кончике языка, а богиня убеждения проживала на его губах, Гитлер считал, что слова – это все, что Перикл когда-либо использовал, и видел в себе воплощение мятежного агитатора-воина. Но в его личном случае трагедия оратора стала трагедией его слушателей.
Глава 15
Пустыня и полет
Я продолжал вести себя как обычно. С моей стороны это не было ни героизмом, ни бахвальством, а чистой инерцией. Со временем моя контора была переведена из Объединенного штаба связи в другое здание, дальше по Вильгельмштрассе на углу Унтер-ден-Линден, напротив отеля «Адлон». Мои старые комнаты занял Риббентроп, сейчас становившийся соперником Розенберга в области иностранных дел. Гитлер никогда не признавал, что я изгнан, и весть о том, что я уже не пользуюсь его доверием, не вышла за пределы внутреннего круга лиц. Я все еще мог видеться с Гессом и Герингом, а иногда с Геббельсом и мог побеседовать с Нейратом. Офис иностранной прессы продолжал поддерживать свой ритм. Я устраивал интервью через Ламмерса и Функа, передавал информацию и делал все, что мог, чтобы мои иностранные друзья-дипломаты могли оценить, что происходит, всегда надеясь, что, несмотря на все, ситуация в конце концов придет в норму.
Таких несуразностей и перемен, из-за которых оказываешься в такой ненормальной ситуации, был легион. Каждый утверждал, что ничего не изменилось. Когда Эдда Чиано приехала в Берлин и сказала: «А где наш старый друг Ганфштенгль?», Геббельсу, конечно, пришлось пригласить меня в загородный клуб рядом с его домом в Шваненвердере. Я, в свою очередь, должен был делать вид, что все еще являюсь членом внутреннего круга, на случай, если вдруг Муссолини пожелает использовать меня в качестве канала для какой-нибудь связи с Гитлером. С Герингом еще осталось что-то от старой сердечности, пока я не раскритиковал его в лицо однажды в 1935 году за налеты на германские музеи с целью раздобыть картины и предметы искусства для его пышных резиденций. На последнем праздновании его дня рождения, на котором я присутствовал, устроенном «в двухэтажной манере»: его семья и близкие друзья находились на втором этаже, а партийная иерархия – в гостиной этажом ниже, – я оказался сосланным во второй дивизион.
Притворство полностью скрывать не удавалось. Когда мой старый друг Уильям Рендолф Херст, которого я сопровождал в его интервью с Гитлером осенью 1934 года, послал своего лондонского корреспондента Билла Хиллмана встретиться с Гитлером, мне пришлось вернуться. Поводом был плебисцит в Сааре в начале 1935-го, когда Гитлер объявил, что евреи на оспариваемой территории будут освобождены от предписаний, существовавших тогда на остальной территории Германии. У Херста была идея посмотреть, нельзя ли воспользоваться этим случаем, чтобы получить заверения от Гитлера о том, что это – прелюдия к послаблениям во всей Германии. Мне пришлось сказать Хиллману, что я уже не являюсь персоной грата, и мы прошли через пантомиму вручения запечатанного письма от Херста Гитлеру через Брюкмана, который дал нам честное слово, что передаст его лично в руки Гитлеру и что сам будет отвечать за ответ. После того как мы прождали час, тяжело ступая, вошел неописуемый Шауб с открытым конвертом в руке, чтобы сообщить, что Гитлеру нечего заявить в ответ.
Мое настроение не улучшилось от истории, которую я услышал от Рольфа Гофмана, который был представителем моего отдела иностранной прессы в Коричневом доме в Мюнхене. Примерно в это время был закончен мой павильонный фотопортрет, на котором было слишком ясно видно, в каком состоянии духа я находился. Я послал его копию Гофману, который повесил его в рамку на стене своего кабинета. Однажды он говорил по телефону, когда вошел Гитлер. Гитлер дал ему знак продолжать разговор, а сам простоял две или три минуты, сердито глядя на мою фотографию с расстояния не больше чем полметра. Его