Гитлер вел себя неясно. Он был в затруднительном положении и знал это, и прибегнул к своему последнему средству – словесному залпу:
– Этот господин Дольфус сажал наших товарищей по партии в концлагеря на месяцы! Народ должен знать, что это ничтожное католическое меньшинство, находящееся у власти, не имеет права прибегать к такой тирании, когда большинство населения хочет союза с Германией! Это Дольфус был диктатором, не я! За мной – девяносто процентов немецкой нации, а у него нет и одной десятой своей нации!
Мне была хорошо видна бессмысленность всего этого.
– Господин Гитлер, некоторые иностранные корреспонденты в Берлине уехали в Вену. Позвольте мне позвонить и выяснить, какова сейчас там ситуация, и это позволит нам решить, что надо делать!
– Да, да, Ганфштенгль, так и сделайте, – ответил Гитлер, удовлетворенный любым видом инициативы.
Я знал, как добраться до Луиса Лохнера – очень трезвомыслящего и опытного корреспондента Ассошиэйтед Пресс. Он был на телефоне как раз перед тем, как я уехал из Берлина. Мне удалось дозвониться до него, и он не стал тратить зря времени. Он встречался со всеми важными лицами, и суть его информации заключалась в том, что кризис преодолен и исключает какие-либо провокационные действия со стороны Германии, что нет и подобия физического вмешательства со стороны итальянцев.
Это я и передал Гитлеру и Герингу, и это было как раз той соломинкой, за которую им требовалось ухватиться. Они перестраховались и, что казалось мне более важным, успокоились. Уже не было помпезных разговоров о том, чтобы сбросить итальянские дивизии в Адриатику. Когда я вернулся в комнату, они разглагольствовали об оккупации итальянского Южного Тироля в качестве ответной меры, хотя даже Гитлер выразил свое беспокойство опасностью обнажения западной и восточной границ ради совершения такого шага. Они цитировали друг другу высказывания Фридриха Великого и Клаузевица, как будто десяток лет ничему их не научили. Они никогда не учились, но, по крайней мере, моя информация, хотя они и опять вышли сухими из воды с этим убийством, прекратила этот бред. Однако не все еще потеряно, подумал я. И это доказывает, насколько я стал легковерным либо то, как отчаянно человек цепляется за ложные надежды.
Мы все сели обедать. В разгар застолья вошел связной СС и объявил: «Государственный секретарь Майснер на проводе». Брюкнер вышел, чтобы ответить на звонок. Майснер был главой кабинета Гинденбурга, и я подумал, насколько плохи были новости о здоровье его престарелого шефа. Казалось, все происходило одновременно. Смерть президента породит еще один кризис, теперь уже с монархистами, вероятно возглавляемыми фон Папеном, в своей последней попытке хапнуть свое. Возможно, те же самые мысли пронеслись и в голове у Гитлера. «Конечно, не может быть и речи о возвращении Рита в Вену в качестве министра, – размышлял он, а потом во внезапном озарении: – Я догадался! Это Папен, вот кто! Как вы его называли два года назад, Ганфштенгль? Ветрогон! К тому же и католик в придачу! Он будет болтать с этими попами и монашками в Вене до тех пор, пока они не узнают, остаются или уходят!» – «Отличная мысль! – вступил в беседу Геринг. – Тем самым еще и удалим его из Берлина. Еще после дела Рема он стоял на дороге». И не дай бог кому-нибудь подумать, что я выдумал этот разговор.
Новость от Майснера состояла в том, что состояние здоровья президента в очередной раз ухудшилось. Пустив австрийскую ситуацию на самотек, Гитлер со своим штабом вылетел в Восточную Пруссию. Через неделю Гинденбург скончался. Этому событию суждено было стать последним из крупных политических явлений, с которым я был связан как шеф иностранной прессы при Гитлере, но мне мало что остается добавить в смысле новых доказательств. Не знаю, до какой степени разум Гитлера был столь же чист, как и меры, которые он предпринял, чтобы встретить эту возможность. Если у него были какие-то планы, они в моем присутствии не обсуждались, и я сильно подозреваю, что последовавшая за этим окончательная концентрация его власти явилась результатом чисто прагматических решений. Вопрос о наследовании был табу в его ближайшем окружении. Некоторые из нацистов поговаривали о генерале фон Эппе в качестве президента, а консервативные и монархические круги выступали за выборы одного из королевских принцев. Лишь после нашего возвращения в Берлин я впервые услышал, что посты канцлера и президента следует совместить.
Первый оказанный нам прием в Нойдеке, имении президента, в последние дни июля был ледяным. В дом пригласили только Гитлера да Брюкнера как его адъютанта, и я помню, как мы с Отто Дитрихом сидели на скамейке возле служебных пристроек без малейшего намека на гостеприимство к нам или вообще к кому-то. Это в таком-то восточнопрусском имении с феодальными традициями хотя бы формального приветствия и освежающих напитков путникам и посетителям было признаком настроения, царившего в окружении президента. Гитлер, выйдя из дома, был молчалив и необщителен и не давал никаких намеков на то, что там произошло. Мы отправились на ночь в поместье Финкенштайн графа Донья, где Наполеон провел часть своего романа с графиней Валевской, и его спальня осталась такой же, как и при нем; но Гитлер резко отклонил предложение заночевать в ней.
Неизбежное было объявлено на следующее утро Майснером, захлебывавшимся в слезах. Его преданность старику была неподдельной. «Президент потерял сознание вскоре после того, как вы ушли, – всхлипывал он. – Его сердце может отказать в любой момент». Тем не менее Гитлер улетел назад в Байрейт, и там весть о кончине президента достигла нас. Мы вновь полетели в Нойдек, где нас встретили безмолвные толпы недоверчивых местных людей да тройное кольцо оцепления людей из СС, охранявших дом. Мое главное воспоминание – о том, как прискорбно вел себя Генрих Гофман, который алчно и незаметно для других фотографов использовал свое влияние, чтобы удалить всех их, а потом пытался продать свои фотографии иностранной прессе по ценам черного рынка. Это породило самый страшный скандал, и впервые на моей стороне оказался Геббельс, хотя, действуя в своей обычной манере, он скоро забыл обещания. Когда жалобы стихли, он смог за мой счет набрать очки в глазах Гитлера за ревностную поддержку требований зарубежной прессы.
Моей другой проблемой были настойчивые слухи в мировой печати о существовании политического завещания Гинденбурга (и якобы намерении Гитлера скрыть его). Я завел об этом разговор с Гитлером, Герингом и Геббельсом во время чаепития в саду рейхсканцелярии. Гитлер пришел в раздражение. «Попросите своих зарубежных друзей подождать, пока не будут официально опубликованы документы», – сказал он. «Они предполагают, что содержание будет подделано», – ответил я. «А меня не волнует, что там думает эта банда лжецов!» – заорал Гитлер. «Единственный способ, чтобы они удовлетворились, – перебил я, – это сфотографировать завещание и распространить копии. Дайте мне полчаса, и я смогу в отделении нашей семейной фирмы в Берлине сделать эту работу». Гитлер с сожалением посмотрел на меня: «Странные у вас идеи, мистер Ганфштенгль!» Я уловил интонацию и понял, что что-то идет не так. Могу поклясться, на лицах и Геббельса, и Геринга появилась самодовольная ухмылка.
Спустя день или два за обедом в канцелярии вновь был поднят вопрос завещания. У меня было ощущение, что дела шли совсем не так гладко, как они планировали, но мои возражения были грубо отвергнуты Гитлером, который повернулся ко мне и отрывисто произнес: «Мой дорогой Ганфштенгль, здесь не до шуток. Если что-то пойдет не так, то вздернут не только нас, но и вас тоже». Им нужно было время, и, конечно, они его использовали. Удобная часть завещания была с триумфом продемонстрирована как раз перед референдумом, который подтвердил обретение Гитлером верховной власти, а Оскара фон Гинденбурга привезли на радио, чтобы сказать, что оно отражает желания его отца. Имея Геббельса во главе его министерства непрерывной революции, теперь уже ничто не стояло на пути реализации параноидальных кошмаров Гитлера.
Я все еще угрюмо посещал полуденные заседания в канцелярии, но уже была достигнута точка, когда даже Гитлер часто не изволил приветствовать меня. То, что наша последняя ссора была тривиальной по форме, не скрывало факта, что она была фундаментальной по сути. Корни ее находились в том самом первом вечере, когда я увидел его, когда я ощутил мгновенно неприязнь к одному члену его окружения. Это был человек сомнительного поведения, который постепенно занимал ряд мелких должностей на задворках этого движения. Наши пути не раз пересекались, но, когда после восшествия Гитлера к власти он попытался получить для себя более важный пост, я получил доступ к его полицейскому досье и показал его Герингу, который не только отменил назначение, но и арестовал этого человека. В конце концов он сбежал за границу, и вопрос о его деятельности всплыл в ходе беседы за обедом в канцелярии.
Гитлер сидел через два стула от меня. К этому времени моя чаша переполнилась. «Вот, господин