десятых— двадцатых годов — монументальной походке поздних стихов и символистской многозначительности “Поэмы без героя”.
По той же причине “Шествию” и даже “Исааку и Аврааму” Бродского предпочитаю “С грустью и нежностью” или “Зимним вечером в Ялте”!
Не стану пересказывать всем известные события 1963 года, историю суда и ссылки. Бродский выбрал судьбу “себе по росту”: он мог уступить преследователям, быть посговорчивей и помягче, — не захотел. Его бескомпромиссное поведение было под стать его поэтическому дару, между ними ощущалось замечательное соответствие.
С нашим общим другом И. Ефимовым я послал ему в Норинское стихи:
Эти стихи тоже своеобразный документ эпохи, ибо в них проявилось, мне кажется, и тогдашнее понимание происходящего, и даже некоторое предвидение:
Все это не означало, что не могло быть иных вариантов жизни и поведения: нет ничего нелепей, чем напяливать на себя чужую судьбу, чужую шапку. Шестидесятые годы были не худшими в нашей истории; те, кто был старше Бродского года на четыре (а такие, встретившие 1956 год в двадцатилетнем возрасте, среди его друзей как раз и составляли большинство), помнили и войну, и сталинскую эпоху, по сравнению с которой новые времена, предоставлявшие человеку возможность жить частной жизнью, работать в геологической партии или даже учиться на высших сценарных курсах в Москве, зарабатывать на жизнь детскими стихами или переводами, влюбляться, обзаводиться семьей, ездить летом к Черному морю и т.д., а главное, реализовать свои способности, — были, повторю, не самыми худшими. Кто читал “Колымские рассказы” В. Шаламова, поймет, о чем я говорю. Что касается меня, то “вторая профессия” (я проработал в школе рабочей молодежи с 1959 до 1970 года) давала мне возможность обрести независимость от литературного заработка. Слово “поэт” я к себе не примерял: поэт — это Блок, я жил с ощущением “человека, пишущего стихи”, — это словосочетание, употребленное Блоком в одной из его статей в отрицательном значении, казалось мне самым подходящим для данного случая. Бродский жил с другим жизнеощущением:
/“Речь о пролитом молоке”/
Позиция Бродского вызывает восхищение, моя, в лучшем случае, понимание.
“Ни к приятелю, у которого плачут детки...” Не уверен, что Бродский при этом помнил стихи Анненского “Я люблю, когда в доме есть дети/ И когда по ночам они плачут...” Бродского на месте Анненского представить трудно. А Лермонтова — можно?
Но вот что интересно: жизнь непредсказуема, любит проделывать фокусы, преподносить сюрпризы, переворачивать ситуации, устраивать перестановки.
Уехав на Запад, Бродский стал университетским профессором. На Западе поэты преподают, занимаются бизнесом, служат, как, например, превосходный английский поэт Ф. Ларкин, в библиотеке и т.д. Стихи там пишут в свободное от работы время.
Есть поэты с биографией (Пушкин, Лермонтов, Байрон...) и поэты бед биографии (Тютчев, Фет, Китс...). Бродский, конечно, принадлежит к первой группе. Он сам ее делал, и ему помогали делать ее. “Какую биографию делают нашему рыжему”, — сказала Ахматова по поводу суда и ссылки.
Но за границей, в конце восьмидесятых, он уже устал от биографии. Ему надоели разговоры о его героической судьбе, он жаловался мне в мае 1988 года на одного человека, когда-то принявшего большое участие в его судьбе, но теперь, как считал Бродский, эксплуатировавшего этот эпизод в своих целях.
В том же 1988 году он писал в своей статье, а то, что она посвящена моей скромной персоне, в данном случае характерно: “Поэтическими биографиями, преимущественно трагического свойства, мы прямо-таки развращены, в этом столетии в особенности. Между тем биография, даже чрезвычайно насыщенная захватывающими воображение событиями, к литературе имеет отношение чрезвычайно отдаленное... Можно отсидеть двадцать лет в лагере или пережить Хиросиму и не написать ни строчки, и можно, не обладая никаким опытом, кроме мимолетной влюбленности, написать “Я помню чудное мгновенье”.