Подбородок набекрень
Сидел я как-то дома и думал, чего бы такое придумать. И решил: самое правильное — это прославиться. Как угодно. Но как?.. Футболистом стать? Поздно. Достоевский из меня не получится — я в карты играть не умею. В народ пойти? Погода плохая. По физиономии кому-нибудь съездить? Не поймут. Открыть что-нибудь интересное? Закроют. Бульдозер украсть? Не заметят…
И решил начать с малого. На следующее утро вышел я на улицу босой. Как Лев Толстой. Только без бороды.
Температуры на улице никакой. Ни той, ни другой — ноль. Должны же обратить внимание на человека, который по нулю босой идет. Главное, все остальное на месте — брюки, пиджак, галстук, пальто, шляпа…
Иду. Шлепаю. Ноль температуры, ноль внимания. Насвистывать начал. Напевать…
Подходит ко мне человек:
— Скажите, пожалуйста, как пройти к уголку Дурова?
— Вон туда, — отвечаю и протягиваю босую ногу в направлении уголка Дурова.
— Спасибо большое, — говорит он и идет в указанном направлении.
'Э-э, — думаю, — надо обращать на себя внимание поактивнее'.
Закурил я, к дереву прислонился и с независимым видом босой ногой по луже топаю. Прохожих обрызгиваю… Ничего.
Вдруг женский голос за спиной:
— Где это вы такие купили?
— Что купил?
— Боты.
— Это не боты, а ноги.
— Оригинальные… Чьи?
— Мои.
— Я понимаю. Я спрашиваю чьи? Польские, французские?
— Отечественные! — говорю.
— Ведь вот могут, когда захотят!.. И сколько такие стоят?
— Гражданка! — говорю я с раздражением. — Это настоящие мои ноги! Сорок второй размер!
— Очень оригинально, — сказала она, откусила пол-яблока и пошла прочь.
Час еще стоял, брызгался. Кое-кто обращал внимание, но славы никакой.
Холодно мне стало, и я пошел. Вижу — навстречу мне по Цветному бульвару молодой человек движется. Глазам не верю — босой! Подхожу.
— Вам что, — говорю, — тоже слава нужна?
Ничего не ответил, обошел меня справа и прямо к барьерчику. А там девушка стоит. Его дожидается. Тоже босая. Поцеловались и пошли. Оба босые… Плюнул я с досады. Вот так все к чужой славе примазываются! А тут как раз дождь пошел. Я в магазин. А туда народу набилось!.. Все босые. И разговоры ведут…
— Этой зимой, — говорит одна тетка, — будет модно плоскостопие и короткая голень.
— Это смотря с каким лицом, — говорит другая тетка. — При плоской ступне узкое лицо носить нельзя.
— Ну почему же? — говорит третья тетка. — Если уши расставить и не улыбаться, то очень даже можно.
— А во Франции, говорят, в этом году все носят шестимесячную.
— Завивку?
— Нет. Беременность… И мужчины тоже. С двумя разрезами.
В это время дождь кончился, и выбежал я на улицу. Гляжу — весь город босиком разгуливает. Даже автомобили без скатов ездят. На одних ободах. Сапожники матерятся. А дети в лужах итальянскую обувь вместо корабликов пускают.
'Э-э, — думаю, — в такой ситуации мне на успех рассчитывать нечего. Надо что-то другое придумывать…'
Забежал в первый попавшийся подъезд и все с себя поскидывал. Все-все. Одну шляпу оставил. И пошел. Как Адам. Только без Евы. Но в шляпе. Деньги в руке зажал.
Пробродил я так до вечера. Никакого впечатления. Только посинел… И рискнул пойти в Большой театр. На 'Лебединое озеро'. Купил билет, сунул его билетерше и вошел в фойе. И она мне вслед кричит:
— Молодой человек!
'Ага! — думаю. — Дошло!'
— Молодой человек! — кричит билетерша. — Сняли бы шляпу! Небось в культурное заведение пришли!..
Зашел я в партер и обомлел. Все зрители — голые. Даже в директорской ложе кто-то в сиреневой майке сидит.
В партере — одни кавалеры. Дамы — на ярусах. Все сидят, прикрывшись программками…
Обидно мне стало, и пошел я домой. Вышел из театра. Смотрю — все домой идут. Ну что ты будешь делать!.. Побежал я. И все побежали. Кто куда, но побежали.
— Вы-то чего бежите? — спрашиваю.
— Все бегут, — отвечают они и бегут.
Тогда я ускорился, полетел и сел на крышу.
А там уже человек семьсот сидят. Стихи Евтушенко читают.
— Ну что? — говорю.
— Ничего, — говорят, — сидим.
— Спать пора, — говорю. — В Люксембурге уже давным-давно спят.
Плюнул и устремился к дому.
И все плюнули и устремились.
Так ничего у меня и не получилось. Ничего я не добился. Никто меня не заметил…
Взял я и от отчаяния закричал.
И все закричали. Как будто 'Спартак' проиграл.
Как хорошо, когда мы во что-то верим…
— А все-таки хорошо, старина, что мы в форме, прекрасно себя чувствуем, полны желаний, в силах и при памяти. И это несмотря на то, что нам уже по семьдесят восемь, — сказал Иван Николаевич, обращаясь к тому, кого он назвал 'стариной'.
— Да, Петя, — сказал 'старина'. — Это чудесно… Хотя нам уже по восемьдесят семь, а не по семьдесят восемь.
— Что? — спросил Иван Николаевич. — Ты что-то сказал?
— Я?! — изумился 'старина'. — Нет, Миша, ты меня знаешь. Я всегда молчу.
Иван Николаевич встал. Вернее, он так решил, будто он встал, возмущенный наглостью:
— Нет! Ты, старина, сказал, что я вешу восемьдесят семь килограммов.
— Вы меня не так поняли, Василий Алексеевич. Это во мне сто восемьдесят семь сантиметров. И потом, я не люблю, когда при мне матерятся.
— Извините, — смутился Иван Николаевич. — Мне показалось, что вы меня подозреваете.
И он сел. Вернее, решил, что сел, удовлетворенный.
— То, что ты, Костя, продолжаешь заниматься гантелями, еще не дает тебе права обвинять меня в дезинформации, — сказал 'старина' и нервно закурил чайную ложку.
— О! Гири — моя слабость, — засмеялся Иван Николаевич и вытер слезы. Он взял со стола спичечную коробку и начал ее отжимать. — Смотри! Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один, ноль, минус один, минус два…
— Гиря-то пустая, — поддел 'старина'.
— Во-первых, это не гиря, а коробка! А во-вторых, встать! Смирно! — закричал Иван Николаевич. — Я