дверной ручки. Главное – воспитать в себе эту внимательность, включить глаза.
Вот девушка, сидящая на каменной балюстраде, откусывает плод с ярко-алой мякотью. Он вспыхивает на солнце, и в унисон горят волосы девушки – точно такого же, невозможно алого цвета.
Вот неведомо откуда взявшаяся цапля влетает в луч синего прожектора, освещающего Эйфелеву башню. И летит над головами разноязыкой толпы – медленная синяя птица. И у мира на секунду будто выключают звук, и остается только взмах ее синих крыльев, размеренный, как дыхание спящего.
Вот человек в белых, без единого пятнышка, штанах спит поперек оживленной улицы, у его головы – недопитая бутылка шаманского. Рядом притормозил на светофоре мотоциклист, и стало слышно, что он напевает внутри своего шлема, в котором отражаются огни Больших Бульваров.
Продавец колониальных товаров Жан похож на Сократа, и даже у нищего, живущего под мостом, тонкие черты лица, царственная осанка и небрежно перекинутый через плечо драный шарф.
Париж – это карусель, головокружение. Внутри готических храмов хочется поскорей схватиться за что-нибудь неподвижное. Пол плывет из-под ног, едва отпустишь взгляд скользить по этим сводам, похожим на бесконечное каменное эхо. Делаешь шаг, и всё поворачивается, как в калейдоскопе. Затягивают в себя воронки витражных роз, закручивают вокруг своей оси узкие лестницы, ввинчивающиеся в небо.
А парижские карусели! На каждом углу завороженно взмывают вверх и опускаются вниз сосредоточенные дети, оседлавшие белых с золочеными гривами коней. Даже станция метро у Лувра называется «Карусель». А само метро – сплошные виражи, и вагон кренится, выгибается в разные стороны. Всё кружится, всюду – кружева, даже Эйфелева башня кружевная.
Но больше всего, конечно, кружат голову взгляды. Те самые, внимательные, от которых всё делается красивым. Воздух здесь буквально наэлектризован – это люди смотрят друг на друга. Так смотрят, что женщина – до глубокой старости остается женщиной, мужчина – мужчиной. И девочка в песочнице обжигает взглядом через плечо мальчика, играющего рядом. Париж – это город людей, которым нравится быть вместе, которые все немножечко влюблены. Отсюда – ощущение непрерывного праздника, карнавала, радостная щекотка в горле – как от шампанского.
Может быть, именно постоянная готовность к новым встречам, нацеленность на контакт делает парижан такими живыми. Не в смысле южной солнечной оживленности, живости характера, а именно живыми, присутствующими в каждом моменте жизни на все сто, полностью, без остатка.
В Ботаническом саду, в тени цветущей магнолии величественный старец, похожий на Тургенева, о чем- то говорит девушке, присевшей у его ног. С таким жаром, с такими драматическими интонациями, что издалека кажется, будто речь идет по меньшей мере о смысле жизни. Но прислушиваешься, и оказывается, что старец рассказывает… об удобрениях. Рассказывает блестяще, увлекательно, остроумно, не экономя себя. Самое важное дело – то, которое ты делаешь сейчас. В Париже это непреложный закон. Может быть, поэтому у них всё так ладно и ловко получается?
Кажется, будто парижане все как один экстраверты, будто вся энергия жизни собрана на самом ближнем пределе их существа, на кончиках пальцев, и ждет малейшего встречного импульса, чтобы слететь с губ изящной шуткой, сорваться электрической искрой взгляда, вспыхнуть улыбкой. В Париже знакомства завязываются легче легкого: стоит на кого-то посмотреть на долю секунды дольше, чем обычно, как тут же услышишь: «Bonjour!»
Неизменная внимательность друг к другу оборачивается и поразительной доброжелательностью, горячей готовностью помочь. Я видела, как один дедушка пытался сесть на мотоцикл и завалился набок. И как к нему бросились все, кто оказался поблизости. Не прошли мимо, не отвернулись, как было бы, увы, у нас, никто не подумал, что без него обойдется… Здешний воздух растапливает сердца на любовь не только романтическую, но и просто: к старику, к дереву, к яблоку. Просто к жизни во всех ее проявлениях.
Соотечественников в Париже видно издалека. И это зеркало, в которое полезно посмотреться. Русских туристов выдает не столько манера одеваться в вещи несовместимых цветов и неподходящих размеров, сколько выражение лиц. Напряженное, всегда готовое дать отпор, словно ожидающее подвоха. Русские не улыбаются. Нахмуренные, они озабоченно бегут по веселым улицам Парижа и всем своим независимым и задиристым видом показывают: «Видали мы этот ваш Париж!»
Многие качества, всегда казавшиеся мне некой общечеловеческой ущербностью, при наглядном сравнении с другой культурой оказались именно нашей, национальной чертой. Это потрясающее открытие, с которым я пока не знаю, как быть.
И дело здесь не в разнице жизненных условий – такое объяснение было возможно лет десять- пятнадцать назад, – а в разном к ним отношении. Например, представьте себе нашу билетершу, пропускающую за день поток в несколько десятков тысяч человек. Бр-р! Не будем конкретизировать. А вот девушка, отрывающая билетики при входе на Эйфелеву башню, так улыбается каждому из этих десятков тысяч, что рядом с ней невольно хочется побыть подольше, улыбнуться в ответ, сказать чтонибудь хорошее. Откуда у нее на это силы? Загадка.
У той же Эйфелевой башни я попала в эпицентр развеселого шествия – с факирами, клоунами на ходулях, колоннами барабанщиков, неграми, с кошачьей грацией танцующими румбу. Всё это гремело, смеялось, кувыркалось, ходило колесом, затягивало в свою орбиту прохожих, которые бросали дела и бежали следом, раскрыв рты и вытянув вперед фотоаппараты.
Лишь пройдя несколько кварталов, я заметила, что шествие почти наполовину состоит из людей в инвалидных колясках, и прочитала на борту грузовика, украшенного гирляндами цветов, название акции: «Defestival» – сочетание двух слов, одно из которых, между прочим, «дефект». Хотя никакой дефективности здесь не было и в помине. Была непод дельная, полноценная радость. Радость жизни, праздника и общения.
В России, конечно, тоже регулярно проводятся подобные акции. Но на них нормального человека палкой не загонишь – настолько это унылое, стыдное и поистине дефектное зрелище. И снова: почему они могут, а мы нет? Опять загадка.
Вообще, этот вопрос я задавала себе в Париже тысячу раз. И никак не могла ответить. Может, всё дело в любви? Жить с любовью, не жадничая, не сберегая силы и душу на потом, на более важные дела? Тогда, глядишь, и важное начнет получаться? Может быть, нам просто любви не хватает? И это самый главный недостаток, недостача в нас?
А почему так? На это я тоже не знаю ответа. Знаю только, что не зря вот уже несколько столетий тянется наше угрюмое северное сердце в этот легкий и ласковый город, самый родной нам из всех чужих городов.
Рильке и Россия
В поздней электричке читаю Рильке о России: «Вот страна незавершенного Бога, где из каждого людского жеста струится, как бесконечная благодать, теплота Его созревания…»
По вагону идет женщина, робко продающая детские книжки.
– Эй, что у тебя там? – окликает ее пьяница в шапке набекрень.
– Загадки, раскраски… – испуганно перечисляет она.
– Э, да я сам загадка. И отгадка. А этот вон лежит – раскраска, вишь, как его разукрасили…
У того, который лежит, под носом – запекшаяся кровь. Женщина уходит. А я читаю дальше: «Россия – огромная страна, единственная, благодаря которой Бог и поныне не утратил связи с землей…»
Тот, который лежит, с грохотом падает с лавки. Но не просыпается. Человек-загадка-и-отгадка наклоняется и начинает вытирать ему нос грязным платком.
«Страна, где люди одиноки, и каждый, как гора, полон темноты, глубок в своей покорности…»
Электрички с той стороны
Ехала в утренней электричке, прислонясь виском к мутному стеклу. В полях плыл туман, вырастали острова кустов. И тени далеких деревьев, уже подсвеченных солнцем, тянулись сквозь молочный океан, как размытые мостки.
И в полудреме померещилось, будто я смотрю уже с другой стороны. Будто где-то
И уже – не через пыльное стекло, а над самим туманным перелеском. Запах сырости и прелой листвы,