фотографировать!» И Маша, с той же усталой болью, что и парень на границе, отвечала: «Я местная, я здесь родилась».
Мы вошли в подъезд одного из заброшенных домов – передохнуть от солнца – и обнаружили стоящий на площадке рояль. Маша откинула крышку и заиграла – стоя, неудобно согнувшись над клавишами. Гулкие пролеты, давно отвыкшие от людских голосов, наполнились музыкой, как слезами.
Потом мы еще много чего видели и слышали. И зияющие окна Дома правительства на главной площади. И обгорелые подгузники из сбитого вертолета с беженцами в краеведческом музее. И там же – фотографию абхазских ученых, стоящих над кучей пепла (всё, что осталось от государственного архива Абхазии).
Слышали рассказ зоолога Зои о том, как обезьяны из разбомбленного питомника разбежались по городу и нападали на женщин, отбирая сумки с продуктами. И рассказ старой Машиной учительницы, всю войну прожившей в Сухуми, что грузинские военные вывозили из брошенных квартир не только барахло и мебель, но и вырванные с корнем доски паркета.
– Город звучит по-другому, – говорила Маша, когда мы несли с рынка пакет с вонючим козьим сыром, – будто один какой-то инструмент выпал. Я думала – это пустые дома молчат. А сейчас поняла: нет грузинской речи.
До 1992 года более половины населения Абхазии составляли грузины. Во время войны все они были высланы или сами бежали в Грузию. На своей исторической родине они имеют статус беженцев. А в Сухуми грузинские фамилии изгнаны даже из названий улиц. Переименовали и безобидный проспект Чавчавадзе, теперь он называется в честь другого литератора – абхаза Дмитрия Гулиа.
Ночью мы ходили на пирс – смотреть, как переливается через бетонные плиты светящийся планктон. В темноте по набережной брела печальная корова. Звук ее копыт эхом отражался в руинах сползшего в море ресторана «Диокскурия». И черные пальмы тяжело горбились под грузом крупных южных звезд.
Отпуск закончился, Маша уезжала.
– Еще возвращаться будешь? – окликнул ее с балкона сосед.
– Может быть. Коле понравилось море.
И опять эта усталость, похожая на обреченность. И на облегчение.
Этими звуками и осталась во мне Абхазия: усталый голос, канонада цикад и расстроенное пианино в подъезде, где давно никто не живет.
Думать о Питере
Одно из самых заветных состояний души называется: думать о Питере. Не ехать туда, не быть там, не возвращаться оттуда с бронхитом и стеклянной от бессонницы головой, а думать. Это особый вид путешествий, и я не знаю другого города, который бы так подходил для этой цели. Питер столь же отчетливо реален в сновидениях и мечтах, сколь размыт и фантастичен наяву. В нем можно быть, находясь совсем в другом месте, как с самыми близкими людьми можно общаться без слов и даже без встреч. Что-то внутри едва заметно сдвигается с привычной точки, и в этот крошечный зазор между тем, что есть, и тем, чего нет, пробирается странный одушевленный сквозняк. Это и есть мысли о Питере. Предчувствие перемен, тихо и неотвратимо зреющих под спудом устоявшейся жизни. Обманчивая неподвижность льда, уже набрякшего миллионом невидимых трещин, которые только и ждут, чтобы вырваться наружу, лопнуть, разинуть черные зевы, забиться буйной водой.
Душа накануне исхода из самой себя. Накануне неизбежных прощаний и неведомых встреч. Тревожное время, когда главное – не бояться и не мешать тому, что вот-вот произойдет с тобою. И как подсказка, как проводник – внутри возникает Питер. И можно вылить свое беспокойство в его стылые проспекты, сутулые тупики, гулкие раковины дворов и проходных подъездов. Можно начать движение, пока оно еще не началось. Скрытно, сокровенно – по Питеру, который внутри.
Питер живет в словах. Названия здесь волнуют не меньше самой реальности. Идешь и твердишь, как стихи: Фонтанка, Невка, Мойка, Смоленка, Обводной… Марата, Невский, Крюков, Исаакий, Летний сад… И так до бесконечности. У каждого свой «петербуржский текст», свой узор и ритм произнесения знакомых с детства слогов города, неповторимый, как походка.
В скороговорку улиц и набережных выплескивается пена услышанных мимоходом разговоров, вплетаются обрывки чьих-то строк, которые стали уже почти твоими. Слова бегут изнутри и снаружи, нагоняют друг друга, сталкиваются, как волны, мерцают, укачивают, окатывают с головой.
Это самый легкий способ попасть в Питер, когда туда нет пути: произнести любую
У каждого с Питером свой разговор, свой маршрут. Свое молчание.
Зимой в Питере – как на дне замедленной густой реки: трудно двигаться и незачем говорить. И так глубоко погружаешься в себя, что даже мысли остаются где-то на поверхности. А ты бредешь, не глядя по сторонам, загребая ногами снежную слякоть, и сквозь тебя проплывают скаты крыш и облачные рыбы. Где ты? Кто ты? Всё размыто, разомкнуто, рассеяно по свету.
Когда же выныриваешь из этих глубоководных блужданий (если хватит сил уехать, очнуться, открыть глаза), обнаруживаешь в себе разительную перемену, будто пока тебя не было, кто-то переставил мебель в твоей комнате и нарисовал звезды на потолке. И вопросы, способные скрутить жизнь в безвыходный лабиринт, вдруг оказываются решены. А ты только теперь и понимаешь, что это они сидели внутри невидимой занозой и не давали дышать.
Ты улыбаешься растерянно, расстегиваешь пальто и чувствуешь, что выздоровел от опасной затяжной болезни, о которой сам не подозревал.
После зимнего Питера всегда начинается весна. А может быть, даже счастье.
Да, уж если быть счастливым, то непременно в Питере! Я знаю. Я – была. Питер умножает счастье, как арка – голос. Раскручивает, подбрасывает выше ржавых карнизов, ловит и – опять. Без передышки. Город- карусель, несмотря на все свои прямые углы.
Питер любит невесомых, радостных, беззаботных. Осеняет их радугами, провожает фанфарами уличных оркестров. Приводит в крошечные булочные, где можно часами пить одну на двоих чашку чая. Прячет от ветра в заветные дворики с голубями, скрипучими качелями и котами, дремлющими на солнце. Подкладывает на парапет букеты васильков и сыпет под ноги мелочь, которой не хватает на трамвай.
Несчастливых этот город проглатывает. Или выплевывает. А чаще всего – просто не подпускает. Им остается лишь – думать о Питере. Прокручивать в голове шарманку воспоминаний и с каждым кругом сбрасывать с себя пожухлые обиды и разочарования, становясь всё легче, всё проще, всё ближе к проступающим сквозь туман мостам.
Имена улиц
Знакомство с городом начинается с чтения карты. Именно чтения, не рассматривания. Кто-то расшифровывает пространство, вычисляет направления и формы, объясняет характер горожан радиальной и кольцевой планировкой. А мне больше говорят названия районов и улиц, их официальные имена, домашние прозвища, обидные клички.
Вчитываясь в карту, узнаёшь гораздо больше, чем перелопачивая горы исторической и краеведческой литературы. Названия улиц порой вызывают трепет, как весть из жизни, которая ушла вся целиком, без остатка.
И неважно, что сохранилось в них: быт или поэзия, трагедия или праздник, природа или ремесло – всё уцелевшее одинаково ценно. Переулок Козий брод, проезд Соломенной сторожки, Хлебная горка – обломки чьей-то обыденности, для нас – волнующие знаки победы над забвением, а в конечном счете, над временем и смертью.
Сознавая или угадывая такую способность названий, человек старался запечатлеть в них самое важное. На его взгляд. Читая карту города, как письмо в бутылке, понимаешь нечто о людях, которые жили здесь. На улице Тихих зорь – созерцатели и поэты, в Разгуляе – весельчаки и гуляки.
А в маленьком райцентре Воронежской области, где когда-то селились ссыльные каторжане, улицы долгое время назывались по совершенным преступлениям: проезд Казнокрадов, переулок Фальшивомонетчиков, улица Душегубов…