которая бы сумела своим пением выманить меня из мира снов и мечтаний, следовало стать человеком, как и все, и тогда я буду здоров и телом, и духом!
— Мы очень не похожи друг на друга, Бернардо! — сказал я. — И все-таки я так привязан к тебе, что мне часто хочется век не разлучаться с тобою!
— Ну, это бы повредило нашей дружбе! — ответил он. — Она порвалась бы прежде, чем мы сами успели заметить это. Дружба, что любовь: разлука только укрепляет и ту, и другую. Я часто представляю себе, как скучно, в самом деле, быть женатым! Видеть друг друга постоянно при всяких обстоятельствах! Зато большинство супругов и тяготятся друг другом, и связь их держится только в силу известного рода чувства приличия или добродушия. Я же чувствую заранее, что как бы ни горело мое сердце любовью, встреть оно такую же пламенную взаимность — скоро оба сердца потухли бы: любовь — желание; раз оно удовлетворено — оно умирает!
— Но если бы жена твоя, — сказал я, — была хороша и умна, как…
— Как Аннунциата! — подхватил он, так как я приостановился, подыскивая сравнение. — Да, Антонио, я бы любовался прекрасной розой, пока она была бы свежа; но едва бы ее лепестки увяли, аромат пропал, я… Да, Бог весть какие желания пробудились бы во мне тогда! В настоящую же минуту я чувствую одно довольно странное желание… Правда, мне и раньше приходило в голову нечто подобное… Я бы хотел посмотреть, красна ли у тебя кровь, Антонио?.. Но ведь я человек благоразумный, ты мой друг, истинный друг, и мы не стали бы драться с тобою, если бы даже встретились на одном и том же любовном свидании! — Тут он громко засмеялся, горячо прижал меня к своей груди и полушутя сказал: — Я уступаю тебе мою ручную птичку — она становится чересчур чувствительной и тебе, верно, понравится! Пойдем к ней сегодня вечером; истинные друзья ничего не должны скрывать друг от друга. Мы весело проведем вечер! А в воскресенье святой отец даст нам всем отпущение грехов.
— Нет, я не пойду! — ответил я.
— Ты трус, Антонио! — сказал он. — Не давай же козьему молоку испортить в тебе всю кровь! И твое сердце может гореть такой же пламенной, чувственной любовью, как мое! Я убедился в этом! Твои страдания, страх, твое умерщвление плоти во время поста, все это — сказать ли тебе начистоту? — не что иное, как тоска по свежим устам, прекрасным формам! Меня-то уж не проведешь, Антонио; я хорошо знаю все это. Так зачем же дело стало? Прижми красотку к своему сердцу! Что же, боишься? Эх, трус ты, Антонио!
— Твои слова оскорбляют меня, Бернардо!
— И все же ты снесешь их! — ответил он.
Кровь бросилась мне в голову, но в то же время на глазах выступили слезы.
— Как ты можешь так шутить с моей привязанностью к тебе! — воскликнул я. — Ты думаешь, что я стою между тобой и Аннунциатой, что она относится ко мне благосклоннее, чем к тебе?..
— О нет! — прервал он. — Ты знаешь, что я не страдаю такой пылкой фантазией. Но не будем говорить об Аннунциате! Что же до твоей привязанности ко мне, о которой ты беспрестанно толкуешь, то я не понимаю ее. Мы, конечно, протягиваем друг другу руки, мы друзья, благоразумные друзья, но твои понятия о дружбе чересчур выспренни; меня же ты должен брать таким, каким я уродился.
Вот приблизительно главное содержание нашего разговора; я привожу из него только то, что, так сказать, врезалось мне в сердце, заставило его облиться кровью. Я был оскорблен, но дружеские чувства мои все-таки взяли верх, и я на прощание крепко пожал Бернардо руку.
На другой день благовест призвал меня в собор святого Петра. В притворе, который по величине своей был, говорят, принят одним инорасспрашивала меня, как прошел пост у нас, в Риме, и как я сам провел его. На последний вопрос я отвечал не вполне откровенно.
— Вы пойдете в субботу смотреть крещение евреев? — спросил я и вдруг посмотрел на старую еврейку; я совсем было забыл о ней.
— Она не расслышала! — сказала Аннунциата. — Да если бы и слышала, вряд ли смутилась бы! Но я бываю только там, куда она может сопровождать меня; присутствовать же на этой церемонии ей некстати[19]. Да и меня она не занимает — редко ведь случается, чтобы еврей или турок переменил веру по внутреннему убеждению. И у меня еще с детства сохранилось от этого зрелища самое неприятное впечатление. Я видела крещение шести- или семилетнего еврейского мальчика; он явился в грязных чулках и башмаках, с пухом в нечесаных волосах и, словно для пущего контраста, в великолепной белой шелковой рубашке, которую подарила ему Церковь. С ним явились и его родители, одетые так же неряшливо. Они продали душу его ради блаженства, в которое сами не верили.
— Вы видели этот обряд в Риме? Так вы бывали здесь в детстве? — спросил я.
— Да! — ответила она и покраснела. — Но я не римлянка.
— В первый же раз, как я увидел и услышал вас, мне показалось, что я уже видел вас раньше. И теперь, сам не знаю почему, я продолжаю думать то же. Если бы мы верили в переселение душ, я подумал бы, что мы с вами были когда-то птицами, сидели на одной ветке и давно-давно знаем друг друга! А в вас не пробуждается никаких таких воспоминаний? Вам ничто не говорит, что мы встречались раньше?
— Нет! — ответила Аннунциата, глядя мне прямо в глаза.
— Сейчас, когда я услышал от вас, что вы бывали ребенком в Риме, а не провели, как я думал, все ваше детство в Испании, воспоминание, которое возникло в моей душе в первый же раз, как я увидел вас в роли Дидоны, ожило вновь. Не случалось ли вам ребенком, в числе других детей, говорить рождественскую проповедь перед образом младенца Иисуса в церкви Арачели?
— Да, да! — живо подхватила она. — А вы, значит, Антонио, тот самый мальчик, которым все так восхищались тогда?
— И которого вы затмили! — ответил я.
— Так это были вы! — воскликнула она и, схватив меня за руки, ласково поглядела мне в глаза. Старуха придвинула свой стул поближе и серьезно посмотрела на нас. Аннунциата рассказала ей, в чем дело, и старуха сама улыбнулась такому обновлению старого знакомства.
— Матушка моя и все другие просто наговориться не могли о вас! — сказал я. — Ваша нежная, почти эфирная фигурка, мягкий голосок — все восхищало их, и я завидовал вам. Мое тщеславие не допускало, чтобы кто-нибудь мог затмить меня!.. Как, однако, странно переплетаются жизненные пути людей!
— Я хорошо помню вас! — сказала она. — На вас была надета коротенькая жакетка с блестящими пуговицами; они-то больше всего и заинтересовали меня тогда.
— А у вас, — подхватил я, — на груди красовался великолепный красный бантик! Но меня-то занимал главным образом не он, а ваши глаза и черные как смоль волосы! Да, как мне было не узнать вас! Вы и не изменились почти, только черты лица стали еще выразительнее! Впрочем, я узнал бы вас, если бы вы изменились и куда больше. Я сейчас же высказал свои предположения Бернардо, а он-то спорил со мною, воображая совсем другое…
— Бернардо! — произнесла она, как мне показалось, дрожащим голосом.
— Да, — продолжал я, несколько смутившись, — ему тоже показалось, что он знает вас, то есть видел вас раньше, совсем при иных обстоятельствах, противоречивших моему предположению! Ваши черные волосы, ваши глаза… Только не рассердитесь за это, он теперь и сам переменил мнение!.. При первом взгляде на вас он принял вас за… — тут я остановился, — за… не католичку! И, значит, я не мог слышать вас в церкви Арачели.
— Он думал, может быть, что я одной веры с моей воспитательницей? — сказала Аннунциата, указывая на старуху.
Я невольно кивнул головой, но сейчас же схватил ее за руку и спросил:
— Вы не сердитесь на меня?
— За то, что ваш друг принял меня за еврейку? — улыбаясь, спросила она. — Какой вы забавный!
Я чувствовал, что наше детское знакомство сблизило нас, и совсем забыл все свои прежние печальные мысли, а также решение — не видеться с нею, не любить ее! Я весь горел любовью к ней.
Художественные галереи были закрыты в эти два последних дня поста, но Аннунциата заметила, что теперь-то вот и хорошо было бы побродить по какой-нибудь из них на свободе. Желание Аннунциаты было для меня законом, и, к счастью, я мог удовлетворить его: я ведь хорошо знал всех смотрителей и сторожей палаццо Боргезе, где находится одна из интереснейших римских художественных галерей, та самая, по