места для всех желающих — и в первую очередь туда пускали женщин и детей.
Тревоги объявлялись почти внезапно, когда тучи немецких самолетов были близко или пролетали уже над городом, и поэтому самым доступным убежищем были подвалы домов. Но не во всех домах существовали подвалы с прочными перекрытиями, которые не обвалились бы при сильном сотрясении, так как в то время еще основная масса московских домов состояла из двух-трехэтажных старых построек, и устраивать под такими домами убежища было невозможно. Поэтому в кварталах со старыми домами рыли во дворе просто траншею с замысловатыми разветвлениями. Сверху прикрывали досками и засыпали землей для камуфляжа и защиты от осколков. С моей точки зрения это были, пожалуй, самые надежные сооружения. В эти «щели», как называл их народ, надо было пробираться гуськом, разойтись было почти невозможно, но я чувствовала себя там гораздо спокойнее, чем в подвале жилого четырех- или шестиэтажного дома, так как если в такой дом попадала бомба, то люди, прятавшиеся в подвале, были все заживо погребены. Если же, случайно, бомба падала на траншею, то погибали только те, кто находился непосредственно в районе поражения, а у остальных была возможность спастись.
Дежуря на крыше, я вспоминала, как до войны в учреждениях, в домоуправлениях проводились занятия по подготовке населения к гражданской обороне. Сюда входили разделы «Учебная стрельба», «Хождение в противогазах», «Защита от отравляющих веществ», «Оказание первой помощи в случае войны» и всякие другие мероприятия. На все эти многочисленные кружки отпускались средства предприятиям, заводам, домоуправлениям, прикреплялись инструктора. Но когда дело доходило до изучения и подготовки, оказывалось, что кроме инструктора, по специальности иногда ихтиолога или агронома-почвоведа, работавшего по совместительству, никто на эти занятия не являлся. Эти кружки существовали только на бумаге. Сидит, бывало, в красном уголке председатель месткома и с ним инструктор — сидят, покуривают, жалуясь друг другу на жизнь. Вот так и протекала жизнь общественных кружков. Все относились к этим занятиям свысока, как к какой-то ненужной забаве, пока гром не грянул.
И вдруг то, что казалось ненужной глупостью, не стоящей затраты сил, времени и денег, стало реальной необходимостью. Вспомнили опять про кружки, начали искать списки, мобилизовать женщин в санитарные дружины, дружины противовоздушной обороны.
Вспомнили про противогазы. Во время дежурства надо было иметь противогаз. Пошли искать в домоуправлении или на складе. Находили давным-давно испорченные, со снятыми сумками. Изобретательные активисты давно уже таскали в них более нужные вещи — бумаги, носки, завтраки. А более изобретательные из бачков сделали посудины для керосина или масла, предварительно освободив их от содержимого, оставался только шланг с намордником.
Но бомбоубежища сейчас строились ударными темпами, навезли песку, глины и стали мазать подвалы. Через месяц, спасибо немцы дали время, кое-где бомбоубежища были уже готовы. Труднее всего было с вентиляцией и со всякими прочими благоустройствами. Все шло по старинной русской поговорке: «Не до жиру, быть бы живу». И в подвалы набивалось столько людей, сколько могло вместиться, а через 2–3 часа дышать там было уже нечем и повернуться невозможно.
Первая ночная бомбардировка Москвы
Наступили сумерки, к нам пришел в гости наш друг с женой, который в начале войны работал в Киеве и видел первые бомбежки Киева. Мы, сидя за чайным столом, интересовались всем: как сильно «они» (то есть, немцы) бомбили Киев, как велики были разрушения, какое было моральное состояние народа.
И вдруг музыка по радио остановилась на полуноте. Наступила мгновенно зловещая тишина, знакомая всем, кто пережил бомбежки. И затем троекратное:
— Граждане, граждане, воздушная тревога!
И жуткий рев сирены. До сих пор помню этот отвратительный вой сирены, который следовал за сообщением диктора. И все начинали спускаться в бомбоубежище. Противовоздушные дружины занимали свои посты.
Надо было быстро одеть сонных детей, не понимающих в чем дело и тянущихся к подушке, надо было бросить все и спешить с детьми к выходу. И только на лестнице вдруг вспоминали, что не взяли с собой ни хлебных карточек, ни теплой одежды, ни денег, а только прижав к груди самый драгоценный груз — детей мчались вниз. И как только, набравшись храбрости, поднимались обратно, чтобы схватить забытую сумку, как уже раздавался пронзительный гул чужих самолетов, как будто пролетавших над вашей головой. Так было всегда, когда все бежали, спускались со всех этажей вниз, в бомбоубежище, так было и сейчас, когда кое-как, с трудом, нам удалось втиснуться в уже до предела переполненное бомбоубежище и замереть на месте.
Но сегодня была уже не учебная, не ложная, а первая настоящая бомбардировка, где-то уже грохнули первые бомбы, а затем непрерывно, неистово начали бить зенитки. Прошло уже несколько часов, стрельба не прекращалась, она то затихала, то снова возобновлялась с нарастающей силой. Немецкие самолеты шли волнами. Не успевала пройти одна волна, сбрасывая свой смертоносный груз, за ней шла другая. Разрывы падающих бомб слышались ясно, то совсем близко, то где-то далеко. И вдруг жуткое завывание над нашей головой. Все подняли вверх головы, как будто через потолок можно было что-то разглядеть. И затем рядом раздался оглушительный взрыв, все зашаталось. Каждый, сидящий здесь, подумал, что вот выйдешь, а от соседнего или от моего дома остались одни развалины и кто-то будет похоронен под этими развалинами. При этой мысли матери только теснее прижимали к себе детей, усталых и измученных после жуткой, бессонной ночи. Дети, устав сидеть всю ночь на коленях у матерей, которых они тоже достаточно замучили, плакали и просились спать. Да и сидеть там было не на чем, я даже не помню, на каких бревнах пришлось сидеть всем до утра в первую ночь настоящей бомбежки.
Под утро в бомбоубежище стало трудно дышать, все тело было покрыто влагой. Наш Володюшка долго боролся со сном, устал и, наконец, подошел к нашему другу с просьбой: «Дядя Ваня, скажите по радио, граждане, воздушная тревога окончена, отбой». Все расхохотались, дядя Ваня только улыбнулся и взял его на руки.
Тревога надвинулась на всю страну, и никто не в силах был дать «отбой» этой ужасной, кровавой трагедии. Тот, кто мог предотвратить эту ужасную бойню и от кого зависело быть или не быть этой войне с ее ужасными последствиями, сидел так же, как и все мы, в бомбоубежище, но только в более благоустроенном. Там же с ним сидели все те, кто должен был бы сделать все, чтобы избежать этой войны.
Кругом них сновали врачи, медсестры, стража и прислуга. Для них были приготовлены специальные, самые глубокие подземные дворцы в метро, с кроватями, коврами на полу, водой, туалетом, искусственной вентиляцией. Движение там было закрыто, и поезда пролетали стрелой мимо этих бомбоубежищ. У них были склады с холодильниками, полными продовольствия. У них были шахматы и шашки, чтобы отвлечь их «мудрые» головы от происходящего вокруг. Но руки у них дрожали так же, как у всех, когда они играли в шахматы, несмотря на то, что даже гул самолетов до них не доносился и почти не было слышно разрывов снарядов. Их семьи были давным-давно, как только началась война, эвакуированы со всем своим скарбом в далекий, надежный тыл.
В первый раз бомбили всю ночь до самого утра. Когда мы рано утром поднялись к нам на балкон, все вокруг было озарено факелами пожарищ, все вокруг горело. Особенно яростно бомбили наш район, как наиболее промышленный. С правой стороны от нас полыхало пламя, кто-то сказал, на Тульской улице метили в Чернышевские казармы, попали в жилые дома, горел целый квартал старых одноэтажных деревянных домиков, факелом пылала мебельная фабрика, разбомбили хлебозавод, кинотеатр, детскую больницу, колхозный рынок. Воздух был насыщен дымом и запахом гари.
— Вы слышали, Нина Ивановна, — обратилась ко мне соседка, — что у Даниловской площади на улице упала «бомбочка» и весь квартал разрушила, три корпуса снесло. Говорят, в убежище было полно народу. Откапывают, но пока откопают… Ведь этакую махину надо разгрести, чтобы добраться к несчастным в подвале, а там почти одни женщины и дети. «Бомбочка», непонятно почему «бомбочка». Как-то само собой стало нарицательным, так же, как всякий немец стал «Фрицем». Или «они», и каждый