пределами шахматной доски. Он мог бы стать гроссмейстером ненависти. Причём однажды возникнув, она уже не подвергалась переоценке; у Фишера не было концепции прощения.
После турнира на Кюрасао его подозрительность и нелюбовь к Советскому Союзу в конце концов переросла в манию. Он говорил, что его целью в отборочном цикле мирового чемпионата и в матче против Спасского было показать советским «их место». Советские шахматисты не только были «мошенниками», пользовавшимися всеми преимуществами государственной поддержки, но и представляли угрозу лично для него. Это убеждение унесло Фишера в мир фантазий: он должен был проявлять бдительность на тот случай, если ему решат что-нибудь подсыпать в еду, и тревожился перед полётами, боясь, что Советы испортят самолёт.
Он ненавидел евреев. Задолго до Рейкьявика он делал антисемитские замечания и выражал своё восхищение Адольфом Гитлером шахматистке Лине Груметт, проводившей в Лос-Анджелесе сеанс одновременной игры, когда Фишеру было семнадцать, а в 1967 году приютившей его на пару месяцев после переезда на тихоокеанское побережье. Поскольку Регина была еврейкой, по еврейским законам и сам Фишер был евреем, однако он всегда это отрицал. Обнаружив своё имя в списке знаменитых евреев «Иудейской энциклопедии», он написал редактору письмо, объясняя, насколько потрясла его такая ошибка, и потребовал в будущем исключить из энциклопедии любые упоминания о нем. Он никогда не был и не будет евреем! В подтверждение своего статуса он объявил, что не был обрезан.
Возможно, нежелание принять свою национальность было нежеланием принять свою мать, несмотря на то что она казалась далёкой от религии (хотя и обращалась за помощью в еврейские благотворительные организации ради помощи своим детям). Однако Фишер отделял ненависть к иудейству как религии и к евреям как этнической группе от конкретных людей. Он дружески общался с еврейскими шахматистами из США и СССР.
Мы уже касались главного аспекта личности Фишера. Естественно, все гроссмейстеры хотят, чтобы обстановка во время игры была максимально благоприятной. Однако в истории шахматных соревнований никто не навязывал таких условий, которых требовал Фишер, и не рисковал всем ради их достижения.
Он был очень чувствителен к шуму, освещению, цвету доски и близости зрителей. Шорохи или беспорядок в зале являлись для него не обычным раздражителем, как для большинства игроков, — они могли вызвать у него сильный стресс, уровень которого постепенно возрастал (Фишер наверняка одобрил бы немецкую книгу под названием «Руководство для зрителей шахматных турниров», состоящую из трёх сотен пустых страниц, на последней из которых было напечатано слово «МОЛЧИТЕ!»).
Фишер в 1970 году: воля к победе.
Что касается освещения доски, оно должно было быть не слишком ярким, но и не слишком тусклым, иначе, говорил он, невозможно сконцентрироваться.
Однако сила концентрации Фишера была феноменальной. Иногда он гневно смотрел в зал, услышав шёпот или хруст конфетной обёртки, но в других случаях не обращал никакого внимания на передвижение зрителей или хлопанье дверей. В ресторанах он ставил на стол карманные шахматы и полностью отключался от окружающего мира. На турнирах шахматисты, сделав ход, могли прогуляться, посмотреть другую партию или поговорить со знакомыми соперниками. Но Фишер большую часть времени оставайся в кресле, нависая над доской или откинувшись назад: голова склонена набок, длинные ноги в больших ботинках вытянуты под столом, а глаза буквально сверлят поля доски, фигуры и их расположение.
В ответ на упрёки, как это часто бывало, что участники турнира должны играть на его условиях, Фишер мог бы вполне справедливо заметить, что именно его участие привлекает такое внимание публики; если зрителей не сдерживать, они вплотную окружили бы его столик. Пресса хотела иметь снимки не Смыслова или Геллера, не Петросяна, Ларсена, Олафссона или Портиша, а только Фишера — фотографы начинали за ним охотиться, как только он прибывал на турнир, и не отставали до самого отлёта.
В требованиях определённого освещения и отсутствия шума можно усмотреть элемент иной мотивации. Такое впечатление, что Фишер стремился к тотальному контролю. Добиваясь уступок со стороны организаторов, обеспечивая выполнение своих условий, он как бы утверждал свою власть над ними. Даже когда организаторы турнира делали всё от них зависящее, чтобы предупредить его возражения, заранее обещая, например, что публика будет располагаться далеко от сцены, Фишер все равно находил в подготовке один-два недочёта. Он то и дело испытывал их терпение: скажем, мог внезапно и без всяких объяснений передумать и либо выставить дополнительные условия, либо, наоборот, обойти молчанием ранее высказанную жалобу, словно её никогда не было.
Отношение Фишера к деньгам казалось столь же таинственным. Он полагал, что его гонорары должны быть сравнимы с доходами спортивных звёзд, таких как Арнольд Палмер или Джо Фрезер. Пусть шахматы никогда не были в том же ряду, что настольный теннис, не говоря уже о гольфе или боксе. Не важно, что шахматы с их ограниченной зрительской аудиторией и небольшой спонсорской поддержкой не имели прочной финансовой основы за пределами Советского Союза. Фишер не скрывал, что в его намерения входит разбогатеть. Он говорил об этом постоянно и настолько откровенно, что краснели даже американцы. «Меня интересуют только шахматы и деньги», — заявил он журналисту итальянской газеты «Corriere della Sera». Его вечные требования денег были ещё настойчивее в Европе, где подчёркивание финансовой заинтересованности считалось неприличным и вульгарным. Взвешивая предложенные городами-кандидатами призовые фонды за матчи претендентов с Таймановым, Ларсеном и Петросяном, Фишер заявил, что ехать надо в тот город, который больше заплатит. В письме восходящему шахматному дарованию Уолтеру Брауну, датированному январем 1971 года (он приглашал Брауна стать его постоянным менеджером и помощником), Фишер утверждает, что шахматы, по его глубокому убеждению, «всего лишь средство делать деньги». Безо всякой видимой иронии он пишет, что шахматисты не становятся богатыми, поскольку эгоцентричная природа понуждает их работать в одиночестве. Однако возможности обогащения в шахматах поистине безграничны. В шахматном бизнесе, говорит он, можно сделать 100 тысяч долларов в первый год и удвоить эту сумму в следующем.
Однако что же, кроме покупки дорогих костюмов, делал Фишер с деньгами? Он никому не помогал, он проявлял равнодушие к таким роскошным увлечениям, как опера или коллекционирование предметов искусства. У него не было машины, он никогда не путешествовал ради путешествия и, насколько известно, больше внимания уделял количеству, а не качеству еды. Создавалось впечатление, что деньги для Фишера не были связаны с материальными благами. Он всегда противился участию в рекламе, какими бы ни были финансовые доходы от неё, приходя в смятение от мысли, что кто-то ещё сделает на его имени деньги. Когда мать захотела выпустить кошельки с его профилем и автографом, он гневно отверг эту идею.
Деньги сами по себе имели отношение лишь к статусу и, как всегда, к контролю и превосходству: если ему предлагали пять, он хотел десять, если предлагали двадцать, требовал пятьдесят. Возможно, его нежелание ставить свою подпись под контрактами вырастало из страха потерять столь важный для него контроль. Каким-то образом реальная значимость происходящего не относилась к материальной стороне дела.
В прессе Фишера неизменно описывали как высокомерного, заносчивого, грубого, неуклюжего, избалованного, эгоистичного, жестокого, неприятного, тщеславного, жадного, вульгарного, невоспитанного, неуважительного, хвастливого, нахального, нетерпимого, фанатичного, дикого, склонного к паранойе и подверженного навязчивым идеям. Однако люди, знавшие его, редко говорили о нем плохо. «О, это же Бобби», — доброжелательно улыбались они, если речь заходила о том или ином странном эпизоде