Лошадей он любил страстно. Читал о них все, что можно было прочесть, начиная от Гомера и кончая литературоведом и лошадником Дмитрием Урновым, который на излете советской эпохи редактировал «Вопросы литературы». Потом, как и Сережа, перебрался в Америку, но перед этим успел подарить мне две свои книги о лошадях.
В Штаты Бодров прибыл уже сложившимся режиссером, начинал же в Казахстане. В советском еще Казахстане… Снял там вместо какого-то национального классика фильм, который под фамилией классика и вышел, естественно, женился, на сей раз на казашке, затем снял уже как сорежиссер с собственной фамилией в титрах и наконец получил самостоятельную постановку.
Премьера состоялась в Доме кино. Потом был банкет. О, какой это был банкет! Сергей всегда отличался щедростью. А через три недели он позвонил нам и осторожно осведомился, нельзя ли ему приехать. Это в Бибирево-то! На самую окраину Москвы, куда еще только-только вели метро. И прибавил, что будет не один. С гостьей.
Гостья оказалась американкой. Она хорошо говорила по-русски, хорошо пила и хорошо смеялась. Сережа, как всегда, лишь пригубливал, улыбался, но глаза – тоже как всегда – были грустными. Радостными, даже ликующими я видел их лишь однажды, когда в мае 76-го он привел в «Крокодил» коренастого бородача в джинсовом костюме с вмятиной на лбу и потребовал, чтобы я угадал, кто это.
Я угадал. Вернее, узнал, потому что кто-то уже описывал мне этого человека. Его рассказы только что вышли в «Новом мире», два совсем небольших теста с предисловием Василия Шукшина, к тому времени уже полтора года как умершего (вон сколько пролежали!), и об этих рассказах говорила вся Москва. «Евгений Попов», – произнес я.
Сергей расплылся. Я заведовал тогда отделом литературы, и он знал, какой подарок сделал мне, познакомив с этим человеком. Да и сам откровенно любовался им. Все талантливое доставляло ему прямо- таки физическое удовольствие.
Попов принес с собой пачку своих сочинений – что-то мы отобрали для журнала. Могла бы, наверное, и книжка выйти – в «Библиотеке Крокодила», но через три года грянул «Метрополь».
Вышла бодровская. С очерком о лошадях и с рассказами, в одном из которых умело упрятаны слова о свежем воздухе, которого так не хватает. Надписывая ее, он пожелал мне свободы плаванья. Потому что «Свобода – это рай». Или сокращенно «СЭР». Так будет называться его фильм, который выйдет двенадцать лет спустя. Хорошее кино…
Под занавес, однако, надо признаться: автограф на той крокодильской книжке я привел не полностью. Вот как звучит он дословно: «Руслану Кирееву, любимому советскому писателю с пожеланием свободы плаванья с дочками и женой на байдарке».
Тут два ключевых слова: советскому и байдарка. Так и слышу их, произносимые его тихим запинающимся голосом. Так и вижу улыбку на его губах – ту самую.
Он тоже начинал как советский писатель, и тоже на малом суденышке, но потом перебрался-таки на большой пароход, и не временно, как я, чтобы дойти от Тикси до Певека. Навсегда.
Итак, свобода – это рай. Не тот, в котором я поселился на полвека, и теперь вот пишу об этом (я имею в виду не место жительства), – другой, я хорошо понимаю это, но лишь понимаю, сознаю умом, а он обитает там. Обитает. Вместе с Сашей Бибарцевым. Хотя Бибарцев, в отличие от него, снял всего один- единственный фильм, да и тот короткометражный.
ТРЕТЬЕ ДЕСЯТИЛЕТИЕ
Год двадцать первый. 1978
Таких морозов, каким завершился этот год, не было за все годы наблюдений. В ночь на 31 декабря ртутный столбик за нашим окном на севере Москвы опустился до минус сорока пяти. Отключалось электричество, лопались батареи, в краны не поступала вода – ну ладно горячая, холодная тоже. К утру между серыми коробками домов запылали там и сям костры – люди готовили пищу. В дело шли какие-то ящики, старая мебель, но когда кто-то попытался бросить в огонь толстую книгу, ее моментально выхватили, предложив взамен сломанную рукоять то ли лопаты, то ли метлы.
Морозы пришли и ушли, а воцарившемуся в стране книжному голоду было суждено лютовать еще долго. Мне вспомнились другие костры, в самом центре Москвы, на Кузнецком Мосту. Ровно за пять лет до того, в 73-м. Я пришел сюда в восемь утра, когда до открытия книжной Лавки писателей оставалось еще два часа, и я полагал в наивности, что войду в магазин одним из первых. Как бы не так. Вдоль всей улицы выстроились люди, а так как было довольно холодно, ну не так, как в 78-м, но все же, маленькие костерки для обогрева народ жег. Было тут человек двести, не меньше, и все труженики пера, среди которых я узнал немало известных.
Все они явились сюда за Осипом Мандельштамом, синим нетолстым томиком, изданным после долгих проволочек в «Библиотеке поэта». На Лавку выделили двести экземпляров, мне не хватило. Но с тех пор Кузнецкий Мост на долгие годы стал местом моей охоты, когда удачной, когда нет.
Завоз новых книг осуществлялся дважды в неделю, во вторник и в пятницу, но никто, кроме посвященных, к числу которых я не относился, не знал заранее, что будет на сей раз и будет ли что-нибудь вообще. Поэтому мы с женой попеременно, когда раньше, когда позже, отправлялись на дежурство. Иногда улов был изрядный, иногда – так себе, а то и вовсе никакого. Но часы, проведенные в очереди – сперва на улице, потом в магазине, на крутой деревянной лестнице, ведущей на второй этаж, в так называемый отдел обслуживания писателей, никогда не были часами пропащими. Здесь я узнал о книгах больше, чем за пять лет учебы в институте. И о книгах, и об их авторах, как давно почивших, так и ныне здравствующих. То был подлинный университет чтения, и если не ректором его, то распорядителем, верховным жрецом, наделенным абсолютной властью, являлась долгие годы – да что годы! десятилетия – высокая сухопарая женщина неопределенных лет.
Звали ее Кирой Викторовной. На самые разлюбезные, самые подобострастные приветствия она отвечала одинаково сухо и быстро, выстрелив в посетителя цепким, приметливым взглядом. Она могла облагодетельствовать писателя, вынеся ему из закутка стопочку заветных книг, которых на прилавке не было, а могла просто кивнуть на прилавок – вот, дескать, все, что есть. Кое-кому протягивала уже завернутый томик, дабы никто не увидел и не попросил такой же, а некоторых – но это случалось чрезвычайно редко – заводила в святая святых.
Наконец сподобился заглянуть туда и я. Это случилось уже после воцарения рынка, который уничтожил дефицит, в том числе и книжный. Все то, что с таким трудом и таким нервами добывалось когда-то, теперь спокойно лежало на многоярусных магазинных стеллажах со свободным доступом. Оказавшись, однако, на Кузнецком, мы с женой не поленились войти в Лавку, с которой у нас столько связано, поднялись по отполированной писательскими ногами деревянной лестнице и очутились в знакомом помещении, где кроме хмуро скучающего кассира не было ни души. Прошли за прилавок, и я заглянул в распахнутую дверцу, в иные годы заставлявшую трепетать мое сердце. Каморка! Обыкновенная каморка без дневного света, с голой электрической лампочкой на шнуре. Немыслимо было представить, как умудрялась она вмещать столько вожделенных – и, как правило, недоступных – чудес!
И тут я вспомнил другую дверцу, из своего симферопольского детства. В отличие от большинства писателей, читать я начал сравнительно поздно. Сохранилась характеристика за третий класс, где мое полнейшее равнодушие к книгам официально удостоверено учительской подписью. Очень скоро, однако, оно сменилось интересом, причем интересом явно криминального характера: мы с моим приятелем Вовкой Калинским решили обчистить детскую библиотеку. На дело, как полагается, вышли ночью, но что-то вспугнуло нас. А если б нет? Пошел бы по стопам матушки и батюшки, дядюшки и отчима, а также братца, который в 78-м году крутил уже свой второй срок.
Бог миловал. А года через полтора у меня в этой счастливо не обворованной мною библиотеке установилась репутация читателя не только страстного, но и очень дисциплинированного. Беспрепятственно допускался я к стеллажам, среди которых подолгу бродил, благоговейно беря то одну книгу, то другую.
Но пускали не всюду. Была в дальнем углу небольшая зеленая дверца с табличкой «Посторонним вход воспрещен». Иногда дверца эта приоткрывалась, и оттуда выныривала бочком бледнолицая горбунья, почти карлица, а там, внутри, успевал я заметить, тоже стояли с полу до потолка книги. Толстые, таинственные, не доступные мне фолианты, очень много.
Надо ли говорить, как мечтал любитель детективных историй – а в ту пору я читал преимущественно их – попасть за зеленую дверцу! Раз, небрежно кивнув на нее, осведомился как бы между прочим – что,