Дня за два до выписки матери из роддома он потащил меня с собой. У синего ларька, прилипшего к глухой обшарпанной стене, теснились алкаши. Отец взял стакан «Волжского» – до сих пор помню название и терпкий вкус этого первого в моей жизни вина. «Сладкое», – сказал, отпив глоток. Под мышкой моего довольного собутыльника торчал сверток. После второго стакана он повел меня на прибазарную площадь, где в этот вечерний час торговали семечками и цветами из вощеной бумаги. В свертке оказался отрез на платье. Мать любила приглушенные цвета – шерсть была темно-синей, с крохотными звездочками. Теперь оставшийся без присмотра муженек пытался продать ее. Он делал жалкое лицо и печально объяснял всем, что оказался с ребенком – то бишь со мной – в трудном, прямо-таки безвыходном положении. «Скажи, скажи, – дергал он меня за руку, – где твоя мать». И я говорил, едва ли не с гордостью: в больнице.

Отрез купили – за половину цены, если не за четверть, и папаша повел меня в привокзальный ресторанчик. Взял шоколадных конфет, пирожных и полную тарелку обжигающих, влажно блестевших сосисок. Я показал глазами на вино – мне хотелось сделать ему приятное. Он обрадовался и, оглядевшись, отлил мне четверть стакана.

По дороге домой мы орали песни и целовались – плешивый забулдыга и обалдевший от счастья одиннадцатилетний мальчуган, разом обретший и отца, и взрослую свободу, и доверие настоящего мужчины, которым рисовался мне в эти минуты мой приемный родитель. А через два дня настоящий мужчина валялся в ногах у своей жены, вымаливая прощение. Я молчал и, насколько помню, виновным себя не чувствовал – лишь позже в полной мере осознал свое пусть пассивное, но все-таки пособничество.

После окончания четвертого класса я с радостью и чувством освобождения вернулся в Симферополь к бабушке, а они с братом Сашкой переехали в совхоз «Виноградный», который фигурирует в «Искуплении» под именем – или уместней сказать: под маской – поселка Алмазово. Именно тут произошли те главные события, что впоследствии, многое, как водится, присочинив, я воспроизвел в повести, которую, вероятно, можно было бы назвать и «Возмездием».

Блок к названию своей знаменитой поэмы тоже не сразу пришел, первоначально она называлась «1 декабря 1909 года» – по дате, когда умер отец поэта. (Еще одно черновое название – «Отец».) При жизни творец «Стихов о Прекрасной Даме» относился к нему едва ли не враждебно, да и как могло быть иначе, если с самого рождения видел такое же отношение к этому далекому человеку со стороны близких. (Далекому и физически – в Варшаве жил – и духовно.) По мнению этих людей, а оно зафиксировано в воспоминаниях тетки поэта М. А. Бекетовой, «Александр Львович, во-первых, держал жену впроголодь, так как был очень скуп, во-вторых, совсем не заботился о ее здоровье и, в-третьих, бил ее».

Мою маму не очень-то побьешь, доставалось обычно ее спутникам жизни, да еще как доставалось, но раз, в Саках, вернувшись из школы, я застал ее на кровати стонущей, с синяком под глазом и мокрым полотенцем на лбу. Хорошо помню, как бросился в чулан за топором, чтобы зарубить негодяя. Но то ли топора не нашел, то ли бдительные соседи удержали малолетнего мстителя. Вот тогда-то я точно был ее сыном – может быть, единственный раз за всю жизнь. Но это не помешало мне написать искупительную вещь по отношению все-таки к нему, а не к ней. Равно как и Блок – по отношению к отцу, чувства к которому резко изменились под непосредственным впечатлением от его смерти. Сразу после похорон он пишет матери: «Для меня выясняется внутреннее обличье отца – во многом совсем по-другому». Именно так: внутреннее обличье отца. И, как в зеркале, добавлю я, свое собственное.

Мое внутреннее обличье сказалось в том, как я повел себя, когда у матери, которая частенько наведывалась в Симферополь, появились любовники. Я знал о них, но держал язык за зубами и не возражал, когда однажды она прихватила меня с собой в ресторан, где за нас обоих щедро расплатился ее веселый дружок.

Я тоже наезжал в «Виноградный», тем более когда стал работать старшим диспетчером, что давало мне право бесплатно раскатывать на автобусах по всему Крыму. На столе появлялся графин местного вина, привезенные мною городские гостинцы, мама пела, я декламировал стихи, а отец, дойдя до кондиции, исполнял свое коронное: «И плачет он, маленький лебедь, совсем умирающий». После чего заваливался спать…

Кончилось это тем, что мать от него сбежала, прихватив сына Сашу, который к этому времени закончил в сельской школе первый класс. Сбежала не просто в город, а в город курортный, празднично расцветающий с началом купального сезона. Сбежала, разумеется, не одна…

Ее избранником оказалось странное существо с невесть откуда взявшейся женской кличкой Ляля. Это был толстенький человечек, враль и выпивоха, которого она, впрочем, держала в ежовых рукавицах. И пенсию отбирала, и зарплату (пенсия была приличной, до майора дослужился), но он еще и помимо имел в своем ателье проката, где выдавал велосипеды и самокаты, на которых с трезвоном разъезжали по евпаторийской набережной как местные ребятишки, так и дети курортников, тогда еще не слишком многочисленных.

Если верить его рассказам (а я, разумеется, не верил), Ляля исколесил весь белый свет. Вернее, не исколесил – избороздил, поскольку служил на флоте.

Это – что на флоте – было правдой. По праздникам он облачался в морскую форму и, весь сверкающий, с кокардой на фуражке, в надраенных башмаках, торжественно вышагивал по городу – немногословный, важный и трезвый. (До поры до времени.) «Капитан Ляль!» – говорила, подмигивая, мать.

Служить-то служил, но вот ступал ли хоть раз на палубу корабля, я лично глубоко сомневался. Разве что в юности. Все остальное время протирал брюки в штабах, писал что-то, все время писал, благо почерк у него был великолепный, буковка к буковке – как в строю. Выдавая гражданам трехколесные драндулеты, записывал их в амбарную книгу с таким тщанием, словно это был судовой журнал какого-нибудь океанского лайнера.

Брошенный муж пытался вернуть себе сына. Два или три раза приезжал в Евпаторию, и мы с ним гонялись за его соперником, чтобы отдубасить мерзавца. Тогда я однозначно встал на сторону человека, чью фамилию носил, ругался с матерью, а единоутробному брату Александру честно прочел написанную карандашом записку его поруганного отца, хотя, понимаю теперь, зря прочел – это было жестоко, непедагогично, а главное, совершенно бесполезно.

Записка эта, совсем ветхая, лежит сейчас передо мной.

«Дорогой мой сынулик Саша, напиши, как ты живешь с новым папой, как учишься и скучаешь ли обо мне. Я очень грущу о тебе, мой родной малыш, мне одному очень тяжело без тебя. Мать твоя украла тебя у меня, и сделать ничего не могу, чтоб вернуть тебя. Скажи, как относится к тебе этот подлец, все мне напиши, мой любимый и дорогой…»

Да, совершенно бесполезно, но я сделал все, что мог, однако это не помешало мне написать позже свое «Искупление», герой которого отчима предает. Вообще в своих литературных ипостасях я сплошь да рядом веду себя хуже, чем в жизни. Почему? Уж не надеюсь ли таким мазохистским способом генерировать энергию искупления, наполнившую горячей кровью столько литературных шедевров? Вот Достоевский, вновь и вновь распинающий в себе сладострастника – то в образе Ставрогина, то под маской старика Карамазова… Вот сборщик налогов Сервантес, который одной и той же рукой – своей единственной здоровой рукой – отбирал у крестьян последний хлеб, обрекая их на голодную смерть, и писал «Дон Кихота»… Вот Некрасов, горько оплакивающий в стихах мать, пока же была жива, не передавал в письмах даже привета.

Впрочем, мне было что искупать. Свою хотя бы неблагодарность. Все-таки я видел от своего отчима много хорошего.

Перед глазами стояло – и стоит до сих пор, – как я в рубашке вскакиваю с кровати и с криком «Папа!» бегу босиком по холодному крашеному полу навстречу чужому небритому дядьке, и тот обнимает меня. А еще стоит перед глазами, как однажды в жаркий день после отважного купания в ледяной воде (недалеко от «Виноградного» бил мощный родник) растянулся на нагретой солнцем, густой и короткой траве, а тот, кого я называл отцом, опускается передо мной на корточки и протягивает ладонь, полную ежевики.

Мать была на семнадцать лет младше его. Помню, возвращаемся раз с сенокоса; он – с косой на плече, я – с желто-коричневыми маслятами в его засаленной кепке, которые эта остро отточенная коса срезала, как бритва. На крыльце, освещенная утренним солнцем, стоит в ожидании нас наша королева. «Красивая она у нас», – говорит негромко отец.

Когда он умер, я давно уже жил в Москве, а мать взяла такси и приехала на похороны вместе с сыном Сашкой, восходящей звездой крымского футбола. Форвард молодежной сборной, рассказывала она после,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату