прикасался, святотатствуя, к мощам классиков, но ведь и обыкновенный человек, даже живой, беззащитен перед романистом, который самоуправно манипулирует им. Письмо Таи Чебоненко не идет из головы у меня – быть может, жизнь ее сложилась бы иначе, не проложи я для нее в романе такой дорожки. Накаркал, говорят в народе.

Поначалу именно романом собирался защищаться, его даже перепечатали за счет института, но новеллист Лидин, сухонький лапидарный старичок, отказался читать такую громадину, и тогда я отнес освободившуюся рукопись в уже родной мне и близкий – даже территориально! – «Новый мир».

Вот уже полтора года я был автором журнала, в коридоре же лицом к лицу столкнулся с дебютантом, первая новомировская публикация которого должна была появиться в июльском номере. «Ветеран», однако, торопливо посторонился, увидев «дебютанта», и крепче прижал к себе толстенную папку, сразу же ощутив, как постыдно тяжела она.

«Дебютант» в свою очередь, не обратил на «ветерана» никакого внимания, попросту не заметил его, не разглядел: правый глаз его после фронтового ранения почти не видел. Да и не знал он этого молодого человека, не читал, естественно, ни одной его строчки, я же не только проглатывал все, что выходило из- под пера этого хмурого дядечки, но и написал о нем большую курсовую работу. По сути, то была моя первая литературно-критическая статья, ее даже собирались напечатать в «Октябре», но тогдашний главный редактор Кочетов поставил на ней толстым синим карандашом знак вопроса, с которым она и поныне хранится у меня.

Крупным планом. Виктор АСТАФЬЕВ

В июльском номере «Нового мира» вышел его рассказ «Ясным ли днем» – через семнадцать лет после начала «творческой деятельности», как не без горькой язвительности напишет после сам Астафьев. До «Нового мира» я два или три раза видел его в общежитии Литинститута, где он, наезжая из своей Перми в Москву, останавливался по старой памяти: два года как-никак прожил, учась на высших литературных курсах при институте. Уже был написан «Перевал», не уступающий по художественной мощи поздним астафьевским шедеврам. Вещь явно автобиографическая, хотя писатель и прячется за мальчика по имени Илька. У Ильки тоже утонула мать (Астафьев осиротел в восемь лет), Илька тоже воюет с мачехой, раз даже ударяет ее молотком и убегает из дома. Удочки берет, хлеб, соль, а вот сапоги, подержав в руке, ставит на место. «Ну ее! Сапоги одни. Надо мачехе по ягоды ходить, в огород, на речку, туда-сюда».

Захмелевшие сплавщики, к которым прибился мальчонка, дают ему попробовать спиртного. Илька «хватил глоток и очумело вытаращил глаза». Хотел выплеснуть водку в речку, но в последний момент удержался. «Хоть она и зелье, эта водка, а все же денег стоит». Отыскав банку, «осторожно вылил водку туда».

Это – не жадность, это мужицкая хозяйственность, которая в полной мере была свойственна и автору. У него ничего не пропадало: все, что не входило в его романы, повести и рассказы, использовалось им в «Затесях». Первый сборник этих небольших, иногда всего в полстранички произведений вышел еще в 1972 году, последние написаны менее чем за год до смерти. Мы в «Новом мире» напечатали их вместе с рассказом «Связистка» – последним его рассказом – в июльском номере. С июльского начал и июльским закончил. Но тогда мне это и в голову не пришло, не думал, что последний. А он думал. «Все подобрал, – сказал по телефону своим молодым, хотя тише обычного, голосом. – Больше ничего не будет».

Я не поверил. Он и раньше говорил, когда я названивал ему в Красноярск, что все, конец, а потом присылал что-то новое. Я редактировал, первое время согласовывая с ним всю правку, вплоть до запятых, но он отмахивался: делай как знаешь. То же самое слышала от него Агнесса Федоровна Гремицкая, наш общий многолетний редактор, его и мой, но из нас двоих я, пожалуй, был автором попривередливей. Дело в том, что со временем форма стала приобретать надо мной власть почти деспотическую. Так, например, ритм фразы начинал играть для меня роль столь существенную, что в угоду ему я готов был пожертвовать если не смыслом фразы, то оттенком смысла, а значит, в конечном счете, и смыслом тоже. Теперь я расцениваю это как профессиональную суетность, как малодушие, как предательство высших интересов ради, в общем- то, пустяков.

Астафьев до пустяков не опускался. Но в принципиальных вещах не уступал. Так, когда я осторожно спросил его, нужна ли откровенно публицистическая концовка в рассказе «Пролетный гусь», спокойно, но твердо ответил: нужна. А через две или три недели коротко бросил: «Убирай. Курбатов тоже считает, что лишняя».

Живущему в Пскове критику и своему давнему другу Валентину Курбатову он верил куда больше, чем мне. Однако не безоговорочно. Прочитав, еще в рукописи, «Печальный детектив», одну из самых горьких и бесстрашных вещей времен перестройки (Горбачев только-только пришел к власти), Валентин Яковлевич посоветовал автору еще поработать над книгой – уж больно она мрачна.

Автор обещал. По словам Курбатова, он собирался найти некий «светозарный женский характер», и тогда царящая в повести тьма несколько разрядится. Но столь горячая вещь не могла лежать, не могла ждать, она обжигала руки ее создателю, и он отправил ее в «Октябрь», а своему псковскому другу лукаво объяснил, что ее чуть ли не обманным путем выманил главный редактор «Октября» Ананьев. «Выхватил рукопись как есть».

Это не совсем так. Я был тогда автором «Октября», стал вскоре членом редколлегии и собственными глазами видел большую обклеенную марками бандероль с «Печальным детективом». Повесть мгновенно прочитали и тут же, порушив все редакционные планы, поставили в номер. В этом смысле Ананьев действительно «выхватил рукопись», редактор он был ушлый, но инициатива все-таки принадлежала автору. Классик, он не считал для себя зазорным запечатать свою вещь и безо всяких предварительных договоренностей отправить в редакцию, с которой у него не было никаких отношений. Даже начинающие авторы держат себя подчас куда солидней.

Чванства в нем не было совершенно. Слепой на один глаз, заваленный собственной работой, на которую уже недоставало сил, он читал все рукописи, которые ему присылали безвестные сочинители. И не только читал, а подробно разбирал в пространных письмах, с которых ополоумевшие от счастья авторы тотчас снимали ксерокопии и прикладывали их, в качестве рекомендации, к своим спешно рассылаемым по редакциям опусам. Я таких писем видел несколько и всегда, восхищаясь живой отзывчивостью этого старого, битого жизнью, во многом разочаровавшегося человека, жалел его время. Все-таки Астафьеву его не хватило. Во всяком случае, повесть о собаке Спирьке, которую он мне неоднократно и твердо обещал (быть может, чтобы я отстал от него), так и не написал.

А о разочаровании я говорю неспроста. Последнее-то, что вышло из-под его пера, – это обращенные к близким строки: «Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощанье».

А мир ему? Что сказал ему на прощанье мир? Да вроде бы ничего особенного. А ведь было что.

Как-то русский ПЕН-центр, только что организовавшийся, обзванивал всех своих тогда еще немногочисленных членов с одним-единственным вопросом: кого выдвинуть на Нобелевскую премию? Я ответил не задумываясь: Астафьева. Увы. Но тут моя совесть спокойна. А вот что одна премия, куда более скромная, которую, знаю я, он хотел получить, пришла к нему с непоправимым запозданием, – моя вина.

В 2000 году «Новый мир» учредил премию имени Юрия Казакова за лучший рассказ на русском языке. Астафьев прочитал об этом и, посылая «Пролетного гуся», написал, что хотел бы участвовать в конкурсе. «Впервые в жизни», – прибавил он. А потом еще и по телефону повторил, смущаясь: «Впервые…»

Я твердо пообещал, что рассказ участвовать в конкурсе будет. Но не уточнил, что не в этом году, а в следующем: в первый же год давать новомировскую премию за новомировскую публикацию было все-таки неловко.

Придержав немного рассказ, чего прежде не делал никогда, поставил его в первый номер того самого «следующего» года, и он единогласным решением жюри получил премию. Это случилось через полтора месяца после смерти Астафьева. Еще не разошлись члены жюри, а я уже звонил в Красноярск Марии Семеновне, с которой мы, бывало, подолгу беседовали, прежде чем она передавала трубку мужу. Последний раз добирался до телефона очень долго. Но добрался-таки. Поблагодарил за публикацию и никак не прореагировал на то, что «Пролетный гусь» участвует, как и хотел он, в конкурсе…

Теперь передавать трубку было некому. Услышав о премии, Мария Семеновна заплакала…

Последняя его «Затесь», самая последняя, датирована 16 декабря 2000 года. В ней есть строки, которые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату