«экспонатом». «А Шашков? – не унимался новоявленный абориген. – Он ведь за ней, как за ребенком, ухаживал».
Старик молчал, вглядываясь в пришельца, но уже иначе, не агрессивно, не с готовностью прыжка, а с усилием памяти. Открыв калитку, медленно вышел, продолжая всматриваться, и чем ближе подходил, тем делался старше: запавший рот, дряхлая шея. Но одновременно проступало из-под потрепанной оболочки и другое лицо, молодое. «Шашков помер. А вы?..» И сощурился, уже почти узнав (блеснули глаза), уже собираясь произнести мое имя, но я опередил: «Дядя Митя?».
Да, это был дядя Митя, ас, король, шофер экстра-класса, – а иначе, рассуждали во дворе, кто бы доверил ему «ЗИМ», машину правительственную, или почти правительственную, которую ввиду изношенности разжаловали в рядовое такси? «ЗИМ», однако, оставался «ЗИМом», и когда его длинное черное тело бесшумно втягивалось во двор, даже взрослые приостанавливались и глазели – что же о мальчишках говорить! Бросив игры, летели сломя голову, но близко не подходили, на расстоянии держались, полные благоговения и восторга.
Король не удостаивал нас взглядом. Легкой, быстрой походкой направлялся к дому, а мы, точно почетный караул, дежурили неотлучно до его неторопливого, сытого после обеда, возвращения.
И вот он снова передо мной, бывший, свергнутый временем король – в майке, из-под которой курчавятся седые волосы, в мятых брюках. Разговорились. Осмелев, приглашаю выпить пивка. Застигнутый врасплох дядя Митя не сразу согласился, но согласился, побежал натягивать рубашку. Так спешил, что не переобул даже домашние тапочки, возвращаться, однако, не стал, махнул залихватски рукой.
В другой руке был газетный сверток. «Рыбка! – шепнул, подмигивая. – Вяленая!»
Итак, впервые в жизни иду – на равных с самим дядей Митей! – пить пиво. А уже после двух кружек сделались и вовсе приятелями, причем приятелями старинными. С упоением сыпал я именами, которые, казалось мне, никто уж и не помнит, кроме меня, но дядя Митя – вот чудо-то! – понимал меня с полуслова. Многие, к моему радостному изумлению, были еще живы, а я уже похоронил их, перевел в запасники памяти, и вот теперь они воскресали, причем воскресали не под беллетристическим пером, а в самой что ни на есть реальности.
Кое-кто, впрочем, умер по-настоящему – дяди Митина жена, например, недотянувшая пяти месяцев до золотой свадьбы. «Пяти месяцев!» – повторил старик запавшим наполовину беззубым ртом и будто стремительно отдалился вдруг, стал маленьким, как в перевернутом бинокле. Оторвав клок газеты, вытер испачканные жирной салакой руки, кружку взял.
Под восемьдесят было ему, но он не отставал от меня. На глазах молодел с каждой кружечкой, так что были мы теперь почти ровесниками. Корешами. А как не проводить кореша, как не доставить его с комфортом к поезду, благо автомобиль, хоть и сварганенный еще в 49-м, на полном ходу! «А ничего?» – деликатно показал я глазами на батарею кружек. Бывший таксист, ас с невообразимым стажем вождения, лишь слегка покривился: ерунда, дескать! Да и время такое, что кто сейчас блюдет законы и правила! Тем более – правила уличного движения. Но сам он, не преминул заметить дядя Митя, не нарушает их ни при каких обстоятельствах. Сколько бы ни выпил…
Прежде чем сесть в машину, не только скинул тапочки, переобувшись в новенькие сандалии, но и свежую рубашку надел. Так осуществилась мечта дворового мальчишки. Прокатился-таки в пятьдесят лет в заветном автомобиле, прощаясь навеки со своим городом.
В неполных пятьдесят… В неполных… Лишь через три месяца стукнуло, 25 декабря, и никто из моих гостей в этот день не опоздал, хотя общественный транспорт был практически парализован. Спешили, однако, не к столу – к телевизору. В девятнадцать ноль-ноль на экране появился Горбачев и известил мир о своей отставке. Флаг Советского Союза на кремлевской башне медленно пополз вниз. По этому поводу выпили первую рюмку, а уж потом – за юбиляра.
Компания собралась небольшая и довольно пестрая, но ведь, как сказал самый знаменитый советский поэт, «компании нелепо образуются». Я уже цитировал эти строки, и теперь повторяю их – повторяю с удовольствием и, главное, в пику поминкам, отшумевшим по советской литературе. И, стало быть, рассуждаю я, по самому знаменитому поэту тоже.
Между прочим, это он сам так определил себя. Есть, дескать, поэты куда талантливее его, он признает их, он их по мере сил популяризирует – а силы у него несметные, – но более знаменитых нет.
По-моему, это правда. Или, во всяком случае, было правдой – в то фантастическое время, которое закончилось 25 декабря 1991 года.
Крупным планом. Евгений ЕВТУШЕНКО
Тремя неделями раньше, 3 декабря, то есть ровно за пять дней до подписания «Беловежских соглашений», когда все вокруг дружно рушилось, заседал секретариат Союза писателей СССР. (СССР еще существовал; но тоже рушился.) На повестке дня – один-единственный вопрос: как сохранить Центральный дом литераторов.
Меня пригласили сюда как члена правления писательского клуба, но этот формальный статус, в котором, кстати сказать, я пребываю и поныне, мало что говорит о моем отношении к «Дому на две улицы», как еще называли сие излюбленное место тружеников пера. (На две – это на Большую Никитскую и на Поварскую.) В топографии моего рая «Дом на две улицы» занимал одно из главных мест.
С каким трепетом переступил я впервые порог этого святилища, бдительно охраняемого в две, а то и в три пары глаз! Как же тогда проник я? Не знаю. Наверное, дали пригласительный билет на какое-то официальное, для галочки, мероприятие, но что это было за мероприятие, вылетело из головы, а вот как волновался, помню до сих пор.
Кого надеялся, кого жаждал больше всего увидеть здесь начинающий поэт из провинции? Ну конечно, Евтушенко, кого же еще! В нашем Симферопольском литобъединении это имя произносилось чаще, чем имя Пушкина, да и стихов его я знал, пожалуй, больше, чем пушкинских. Я читал их девушкам, читал с клубной сцены своего автодорожного техникума, читал матери, и она, моя восторженная мама, была неутомимой и благодарной слушательницей.
Мне трудно сказать, какие качества привила мне в нечастые минуты общения моя родительница, но я определенно привил ей восторженную любовь к и впрямь самому знаменитому русскому поэту. Единственному за всю историю российскому литератору, которого удостоил аудиенции президент Соединенных Штатов Америки. Это случилось 4 февраля 1972 года – Евтушенко еще не исполнилось и тридцати… «Друг президентов и сенаторов», – обмолвится о нем впоследствии ироничный Давид Самойлов.
В отличие от меня, которому долго не удавалось хотя бы краешком глаза взглянуть на мировую знаменитость, матушке моей повезло. Всего раз была в ЦДЛ, я привел ее сюда в один из ее внезапных, как всегда, и шумных приездов, и она столкнулась со своим кумиром чуть ли не лоб в лоб. «Он?» – невольно сторонясь (кумир в бирюзовом костюме несся торпедой, никого не замечая вокруг), испуганно спросила она глазами. Испуганно! Это моя-то бесстрашная мамочка! Я так же глазами ответил: он. Потом мы сидели с ней в верхнем буфете, она отщипывала ложечкой пирожное и все поглядывала на его шарж на разрисованной, разукрашенной, расписанной яркими красками стене, не в силах поверить, что совсем недавно – пять, десять, пятнадцать минут назад – лицезрела этого небожителя. Все-таки я подарил ей минуту счастья.
Верхний буфет уже не раз упоминался на этих страницах, но надо сказать, что частенько я проходил через него, не останавливаясь, затем проходил через Дубовый зал ресторана и поднимался по винтовой лестнице в библиотеку. Какие чудесные женщины работали тут! Как они помогали мне! Если какого-нибудь редкого издания не оказывалось в собственных фондах, специально для меня заказывали фолиант в Ленинке или в Исторической библиотеке, где самому мне его вряд ли выдали б на дом.
Раза два или три я встречал здесь «друга президентов и сенаторов», который, между прочим, посвятил библиотеке ЦДЛ небольшое – по его-то меркам! – стихотворение. «Худ, как для книжек этажерка, сам Евтушенко здесь был Женька».
Не думаю, что я стал бы читать матери эти стихи.
Итак, 3 декабря заседал секретариат Союза писателей, и вел его Евгений Александрович, возложивший на себя сразу после августовского путча (мы еще не успели вернуться из Индии) верховную писательскую власть. Говорил он, разумеется, больше всех, то и дело вскакивал, размахивая длинными руками, но, спохватившись, что теперь он начальник, садился на место и, смиряя себя, давал немного поговорить другим. И даже, кажется, слушал. Иногда.