Есина списывал я главного героя повести «Посланник», о чем, когда она появилась в «Октябре», так прямо и сказал ему.
Он быстро, зорко, несколько подозрительно глянул на меня и тут же с энтузиазмом заверил, что обязательно почитает. Больше на эту тему мы с ним не говорили.
Год тридцать четвертый. 1991
Новая эпоха не только стремительно приближалась, не только стояла на пороге – она, по существу, уже началась. Впервые за последние десятилетия официально, на государственном, можно сказать, уровне, праздновалось Рождество. Это был понедельник, но объявили нерабочий день.
Мы с Аллой отправились в наш бибиревский лес. Народу было много, куда больше, чем в обычный выходной. С невысокой горки катались на санках, лыжах, дощечках. На фоне утрамбованного, но еще свежего и чистого снега – многоцветье платков, шапочек, шарфов, с лаем снуют туда-сюда ушастые собачонки, изваянием застыл пятнистый дог, смеются девушки, беседуют, подбоченясь, старухи, азартно лепит снежок огненно-рыжий молодец. Точно картина из Третьяковки ожила. Те самые святки, о которых когда-то с упоением рассказывала бабушка. И вдруг все как-то разом потускнело, народ рассеялся (я глянул на часы: пятый всего-навсего час), посыпал мелкий снег. Ветра не было, а теперь подул откуда ни возьмись – холодный, неприятный – и словно скатал, как папиросный листок, ту явившуюся из прошлого картину. Что же касается будущего, то оно не замедлило с грохотом продемонстрировать себя в самом конце этой так славно, так светло начавшейся недели: в ночь на воскресенье десантники в Вильнюсе взяли штурмом телецентр. Тринадцать убитых, полторы сотни раненных.
И на этом фоне готовился референдум, который прошел 17 марта: быть ли Союзу? Народ измордован, оглушен, задерган, магазины пусты, вся Москва обклеена объявлениями типа: «Меняю кроличий полушубок на тахту». Или:
«Щенки породы спаниель – на женские сапоги 39-го размера». Словом, люди не живут, люди выживают (стараются выжить), а тут очередной политический спектакль, помпезный, дорогой и никчемный. Ибо, понимают все, каковыми б ни были результаты референдума, на реальную политическую жизнь они не повлияют. Не прибавят продуктов, не дадут лекарств (нет даже самых элементарных – анальгина), а уж напряженность тем более не снизят. Напротив! Еще одна цистерна в разгорающийся пожар.
На телевидении прошла последняя, прощальная передача «До и после полуночи». Четыре с половиной года назад на страницах «Литературной газеты» я горячо приветствовал ее появление, и все эти четыре с половиной года она была лидером нашего телевидения. И вот 29 июня Владимир Молчанов начал неожиданно для всех со слов: «Больше „До и после полуночи“ в эфир не выйдет. Никогда…»
Помню немало хороших, даже великолепных дебютов, но впервые на моей памяти человек так красиво, так благородно, а главное, так своевременно уходил. В расцвете сил. В апогее признания. После короткого прощания – жесткий, страшный сюжет о жизни шахтеров, который не то что сломал – взорвал имидж элитарного Молчанова, а затем пошла лента с фотографиями людей, которые все эти четыре года делали передачу. Последним был Молчанов. Тут лента остановилась, и Молчанов, в белом костюме, поднялся и, без единого слова, вышел из кадра.
Свято место, однако, пусто не бывает – многие, наоборот, входили в «кадр», причем делали это весьма активно, и не только в кадр телевизионный. На той самой неделе, которая закончилась референдумом по Союзу, в Литературном институте три дня подряд проводилась конференция по постмодернизму. Публика собралась разношерстная, многие в обносках, с изнеможенными от недоедания лицами. На открытие прибыл на белом «Мерседесе» Виктор Ерофеев, выступил устало и расслабленно, респектабельно поматюгался и укатил, свежеиспеченная мировая знаменитость, чей роман «Русская красавица» переводился как раз в это время чуть ли не на все европейские языки. А несколькими месяцами ранее Виктор Владимирович оглушительно, будто дверью хлопнул, «закрыл» на страницах «Литературной газеты» всю прежнюю отечественную беллетристику. А заодно и поэзию… Справил «Поминки по советской литературе» – именно так называлась его эпатажная статья.
Советская литература, утверждал автор этого удалого памфлета, «существовала… в трех основных измерениях»: официозная, деревенская и либеральная. Сущность первой, формулировал автор «Русской красавицы», «заключается в пламенном устремлении к внелитературным задачам». Пусть так, но тогда не попадает ли под это определение не только, скажем, Алексей Толстой, но и Лев тоже, с его очевидной и все нарастающей с возрастом страстью к задачам именно внелитературным? (Другое дело, какие ценности отстаивала русская классика, а какие – ее формальная наследница.) Да и только ли Лев Толстой? Собственно, после Пушкина, заложившего легкий, ладный корабль российской словесности, что весело бежал по волнам, поскольку трюмы не были забиты полезным грузом, – после Пушкина судно наше все более оседало под тяжестью того, что Фет нарек «избытком содержания». Литература стремительно идеологизировалась, и уже к началу нынешнего века «судьба русского писателя… часто зависела от того, находится ли он в борьбе с существующим государственным строем». Это – свидетельство Бунина, широкую известность которому принесла «Деревня», вещь не только социально заостренная, но и явно тяготеющая, если следовать классификации Ерофеева, ко второму «измерению».
И, наконец, «измерение» третье – либеральное. Тут уж преемственность литературы, по которой справлял веселую тризну владелец белого «Мерседеса», очевидна, как очевидно и то, что всякое либерально (как и реакционно) ориентированное искусство, то есть всякое тенденциозное, отмеченное «избытком содержания» искусство, страдает художественной дистрофией – будь то «Что делать?» Чернышевского или снисходительно упомянутые Ерофеевым «перестроечные» романы, ставшие на короткое время бестселлерами советской литературы.
Тризну-то справили, но и сейчас, по прошествии стольких лет, «покойник» оставлять бренную землю не торопится. Чтобы убедиться в этом, достаточно войти в книжный магазин. Многие сочинения, некогда с помпой похороненные адептом постмодернизма, преспокойно стоят себе, свежеизданные, рядом с его собственными сочинениями. А подчас даже и потеснив их…
Думаю, мы имеем дело с феноменом не только культурным, не только коммерческим, но и психологическим тоже. В свое время я пытался даже исследовать его в небольшой повести «Втроем», впервые увидевшей свет на страницах «Знамени» и как раз в 91-м году перечитанной мною в верстке двухтомника, так и не выпущенного из-за тотального дефицита в стране. В данном случае – дефицита бумаги.
Втроем – это 56-летний шофер автобусного парка Топцев, грузный и молчаливый, причем нельзя сказать, чтобы стал таким после смерти жены, всегда был скуп на слова и брюхат был, с кряхтеньем шнурки завязывал. Это – его новая жена Зиночка, 45-летняя билетная кассирша из того же, что и он, парка, впервые обретшая семью, но обретшая ненадолго: и пяти месяцев не продержался их брак. Сей скоропалительный разрыв был не просто странен в глазах окружающих, он был нелеп, дик – да, дик! Не по двадцати же лет им, когда ветер в головах. И, наконец, жена Топцева Надя, а если быть точным – первая жена, и вот это-то, что из просто жены превратилась в первую жену, мучило Топцева, он недоумевал и сердился – не вслух, про себя, – почему одним и тем же словом «жена» следует называть Надю и Зиночку. Умерла в сорок девять лет от – страшно вымолвить! – гриппа, вернее осложнения на легкие после тяжелейшего и короткого (недели не пролежала) гриппа, в самом начале эпидемии, как бы предупредив всех своей смертью, какая это коварная штука – грипп.
Умереть-то умерла, но ее присутствие в доме ощущалось постоянно, в каждой мелочи, в каждом взгляде и жесте немногословного хозяина, хотя ни одной фотографии бывшей жены в квартире не было. Во всяком случае, не стояли и не висели открыто, как должны были стоять или висеть (Зиночка не обиделась бы, нет), а таились, спрятанные, исподтишка ждали своего часа. Вот почему у Зиночки отказывались идти ноги, если знала, что вернувшийся из рейса Топцев уже дома, один. Но в том-то и дело, что не один, с нею, а она явится сейчас и помешает им. Не выдержав, собрала старый свой чемоданчик и ушла обратно к брату, в семью брата, который чуть ли не силой попытался сохранить этот созданный на его глазах и теперь так же на его глазах рухнувший невесть с чего союз. Но подобные союзы, уже не только надтреснувшие, но и внутренне распавшиеся, силой не удержишь – будь то союз семейный, частный, либо политический носящий характер, глобальный. Государственное объединение, скажем так.
Я, конечно, имею в виду Советский Союз. Когда его попытались силой сохранить в августе 91-го, мы с женой были с группой писателей в Индии. Девятнадцатого числа, в понедельник, в самом начале обеда на шестнадцатом этаже нашего пятизвездочного отеля «Канешка», откуда открывался роскошный вид на Дели,