Мейзи смотрела на него, и страх, обуревавший её душу, вдруг исчез, уступив место жгучему стыду. Дик высказал правду, которую от неё тщательно скрывали все время, когда она стремглав мчалась сюда, в Лондон; ведь он в самом деле конченый человек, ему крышка — теперь он уже не полновластный хозяин, а просто злополучный бедняга; не художник, до которого ей бесконечно далеко, не победитель, требующий поклонения, — лишь жалкий слепец сидел перед ней в кресле и едва сдерживал душившие его слезы. Она испытывала к нему самое глубокое, самое неподдельное сострадание — такого чувства она ещё не знала в жизни, и все же сострадание это было бессильно заставить её лицемерно отрицать истинность его слов. И она застыла на месте, храня молчание, — сгорая от стыда, но не имея сил справиться с невольным разочарованием, поскольку ещё недавно она чистосердечно верила в полное своё торжество, стоит ей только приехать; теперь же её переполняла лишь жалость, которая не имела ничего общего с любовью.
— Ну? — сказал Дик, упрямо не поворачивая к ней лица. — У меня и в мыслях не было нарушать твой покой. Что же такое стряслось?
Он угадывал, что у Мейзи перехватило дыхание, но точно так же, как и она, не ожидал неистового потока чувств, захлестнувших их обоих. Люди, которым обычно нелегко пролить хоть одну слезинку, плачут безудержно, когда прорываются наружу самые глубинные источники, сокрытые в их душах. Мейзи рухнула на стул и разрыдалась, спрятав лицо в ладонях.
— Я не могу!.. Не могу! — воскликнула она с отчаяньем. — Поверь, я не могу. Я же не виновата. Я так горько раскаиваюсь. Ох, Дикки, я так раскаиваюсь.
Дик порывисто распрямил поникшие плечи, эти слова хлестали его, словно бич. А рыдания не умолкали. Тяжко сознавать, что недостало сил выстоять в час испытания и приходится отступить при малейшей необходимости чем-то пожертвовать.
— Я себя глубоко презираю, поверь. Но я не могу. Ох, Дикки, ведь ты не станешь просить, чтобы я… не станешь, правда? — скулила Мейзи.
На миг она подняла голову, и, волею случая, в этот миг глаза Дика обратились прямо на неё. Небритое лицо было смертельно бледным и застывшим, а губы кривились в насильственной улыбке. Но более всего ужаснули Мейзи незрячие глаза. Её Дик ослеп, и вместо него появился какой-то чужой человек, которого она едва узнала по голосу.
— Кто тебя просит о чем бы то ни было, Мейзи? Я же сказал, что все решено. Какой толк огорчаться? Ради всего святого, полно тебе плакать: право, это сущие пустяки.
— Ты не знаешь, как я себя ненавижу. Ох, Дик, помоги… помоги мне!
Мейзи никак не могла совладать с неистовыми рыданиями, и Дик забеспокоился не на шутку. Спотыкаясь, он подошёл, обнял её, и она склонила голову ему на плечо.
— Тише, милая, тише! Не плачь! Ты совершенно права и ни в чем не должна себя упрекать — как и прежде. Просто тебе немного не по себе после дорожной спешки и, по всей вероятности, ты не успела позавтракать. Что за скотина этот Торп! Взбрело же ему в башку привезти тебя сюда!
— Я сама захотела приехать. Поверь, я сама, — решительно возразила она.
— Ну и прекрасно. Вот ты приехала, повидала меня, и я… я тебе бесконечно признателен. Когда ты немного успокоишься, пойди и чего-нибудь поешь. Скажи, ты очень устала с дороги?
Мейзи плакала уже не так горько и впервые в жизни порадовалась тому, что может на кого-то опереться. Дик нежно погладил девушку по плечу, но движения его были неуверенны, потому что ему не сразу удалось это плечо отыскать.
Наконец она высвободилась из его объятий и ожидала дальнейшего, охваченная трепетом и глубоко удручённая. Он ощупью побрёл к окну, надеясь, что там, поодаль от неё, буря, которая бушевала в его сердце, понемногу уляжется.
— Ну, теперь тебе полегчало? — спросил он.
— Да, но только… ведь ты не возненавидишь меня?
— Разве я способен тебя возненавидеть? Боже упаси! Это я-то?
— Тогда… тогда не могу ли я чем-нибудь тебе помочь? Если хочешь, ради этого я останусь в Англии. И, пожалуй, буду иногда тебя навещать.
— Нет, милая, это ни к чему. Пощади меня, не приходи больше, умоляю. Я не хочу тебя обидеть, но, посуди сама, наверное, было бы лучше, если б ты ушла прямо сейчас.
Он чувствовал, что у него не хватит мужества долго выдерживать эту пытку.
— Поделом мне, иного я и не заслужила. Я ухожу, Дик. Но я так несчастна.
— Пустое. Тебе незачем беспокоиться, поверь, будь это не так, я сказал бы прямо. Обожди, милая. Сперва прими от меня подарок. Я решил сделать его тебе ещё в ту пору, когда со мной приключилась беда. Это моя Меланхолия: она была очаровательна, когда я видел её в последний раз. Сохрани же её ради меня, но можешь и продать, если когда-нибудь окажешься без средств. Даже по самой бедной цене ты получишь за неё несколько сот фунтов. — Он стал ощупью перебирать свои полотна. — Она в чёрной раме. Эта рама, что у меня в руках, чёрная? Да, вот она. Ну, что скажешь?
Он обратил к Мейзи холст, покрытый уродливой, исполосованной мешаниной красок, и вперил в неё пустые глаза, будто мог увидеть её удивление и восторг. У неё была теперь одна, только одна-единственная возможность сделать для него доброе дело.
— Ну как?
Голос его зазвучал твёрже, уверенней, внятней, ведь он знал, что говорит о лучшем своём произведении. Мейзи взглянула на уродливую пачкотню, и от безумного желания захохотать у неё сжало горло. Но ради Дика — что бы ни означала эта сумасбродная нелепица — надо было сдержаться. Глотая слезы и не отрывая взгляда от искалеченной картины, она ответила с затаённым вздохом:
— Да, Дик, это очень хорошо.
Он уловил её короткий судорожный порыв, который счёл заслуженной данью восхищения.
— Значит, ты принимаешь мой подарок? Если хочешь, я велю доставить картину тебе на дом.
— Я? Ну да… спасибо. Ха-ха!
Она чувствовала, что надо скорей бежать отсюда, иначе этот смех, который ужаснее всяких слез, задушит её насмерть. Она повернулась и бросилась наутёк, задыхаясь и не разбирая дороги, поспешно сбежала вниз по лестнице, где не встретила ни души, кликнула извозчика, вскочила в пролётку и поехала через Парк прямо к себе. Дома в маленькой гостиной, откуда были вывезены почти все вещи, она села и стала думать о Дике, обречённом на слепоту и бесцельное прозябание до конца жизни, о том, как сама она теперь будет выглядеть в собственных глазах. И сильнее скорби, стыда и унижения был страх перед холодной яростью, которой встретит её рыжеволосая подружка. Раньше Мейзи никогда её не боялась. Только поймав себя на мысли: «Но ведь он меня ни о чем не просил», — она поняла, как глубоко сама себя презирает.
Вот и весь сказ о Мейзи.
Дику же были уготованы ещё более мучительные терзания. Сперва он недоумевал, как могла Мейзи, хотя он сам велел ей уйти, покинуть его, не сказав на прощание ни одного тёплого слова. Он захлёбывался от злости на Торпенхау, который обрёк его на такое унижение и лишил последних остатков покоя. А потом чёрные мысли одолели его, и он в одиночестве, объятый этой чернотой, вынужден был бороться со своими желаниями и тщетно взывать о помощи. Королева всегда безупречна, но на этот раз, сохранив безупречную верность работе, она нанесла своему единственному подданому удар более тяжкий, нежели он сам мог предполагать.
— Я потерял единственное, что было у меня в жизни, — сказал он, когда первый приступ горя прошёл и мысли начали проясняться. — А Торп наверняка возомнил, будто все подстроил с дьявольской ловкостью, и у меня не хватит решимости потолковать с ним начистоту. Надо спокойно об этом поразмыслить.
— Привет! — сказал Торпенхау, войдя в мастерскую через два часа, которые Дик провёл в раздумье. — Вот я и вернулся. Надеюсь, тебе полегчало?
— Торп, право, я не нахожу слов. Подойди сюда.
Дик глухо закашлялся, и впрямь не находя ни слов, ни сил, дабы сохранить сдержанность.
— А к чему слова? Вставай-ка лучше и давай пройдёмся.
Торпенхау был очень доволен собой. Он обнял Дика за плечи, и они, как обычно, стали прохаживаться по мастерской, но Дик долго ещё молчал, погруженный в свои мысли.