перебирает чьи-то письма, которые не может прочесть, потому что ослеп.
Из-под огромной шляпы раздались горькие рыдания. Мейзи понурила голову и ушла к себе в домик, где рыжеволосая девица, лежавшая на диване, встретила её жалобами на головную боль.
— Дик ослеп! — воскликнула Мейзи, порывисто дыша, и ухватилась за спинку стула, чтобы не упасть. — Мой Дик ослеп!
— Как!
Рыжеволосая разом вскочила с дивана.
— Из Англии приехал какой-то человек и сказал мне об этом. А Дик не писал целых полтора месяца.
— Ты поедешь к нему?
— Мне надо подумать.
— Подумать! Я на твоём месте сию же минуту помчалась бы в Лондон, прямо к нему, и стала бы целовать его в глаза, целовать, целовать, пока не исцелила бы их своими поцелуями! Если ты не поедешь, я поеду сама. Ох, что это я говорю? А ты глупая дрянь! Спеши к нему! Спеши!
Шея у Торпенхау покрылась волдырями от солнечных лучей, но он, улыбаясь с неиссякаемым терпением, дождался Мейзи, которая вышла на солнцепёк с непокрытой головой.
— Я еду, — сказала девушка, не поднимая глаз.
— В таком случае вам следует быть на станции Витри к семи вечера.
Это прозвучало как приказ в устах человека, привыкшего к беспрекословному повиновению. Мейзи промолчала, но была благодарна за то, что можно не вступать в пререкания с этим великаном, который так властно всем распоряжался и одной рукой сдерживал горячего, пронзительно ржавшего коня. Она вернулась в домик, где горько плакала её рыжая подруга, и остаток жаркого дня промелькнул среди слез, поцелуев — впрочем, довольно скупых, — нюханья ментоловых порошков, укладывания вещей и переговоров с Ками. Поразмыслить она могла и позже. Сейчас долг повелевал ей спешить к Дику — прямо к Дику, который пользуется дружбой такого необычайного человека и теперь сидит, объятый темнотой, перебирая её нераспечатанные письма.
— А как же ты? — спросила она подругу.
— Я? Что ж, я останусь здесь и… закончу твою Меланхолию, — ответила та с вымученной улыбкой. — Напиши мне обо всем непременно.
В тот вечер Витри-на-Марне облетела легенда о каком-то сумасшедшем англичанине, который, безусловно, под влиянием солнечного удара, напоил в стельку гарнизонных офицеров, так что все они свалились под стол, взял строевого коня и прямо на глазах у людей, по английскому обычаю, похитил одну из тех вовсе уж сумасшедших англичанок, что учатся рисовать под руководством добрейшего мосье Ками.
— Все они такие странные, — сказала Сюзанна своему солдатику, стоя с ним при лунном свете у стены мастерской. — Эта вечно ходила да глаза таращила, а сама ничегошеньки вокруг не видела, но на прощанье расцеловала меня в обе щеки, будто родную сестру, да ещё подарила — вот, гляди, — десять франков!
Солдатик сорвал контрибуцию с обоих даров; не зря он считал себя бравым воякой.
По дороге в Кале Торпенхау почти не разговаривал с Мейзи; но он старался предупреждать все её желания и достал ей билет в отдельное купе, где никто её не тревожил. Он был очень удивлён тем, как легко уладилось дело.
— Надо дать ей спокойно обдумать положение, это самое правильное. Судя по всему, что наговорил Дик в беспамятстве, она командовала над ним как хотела. Любопытно знать, нравится ли ей, когда командуют над ней самой.
Мейзи упорно молчала. Она сидела в купе, надолго закрывая глаза и стараясь представить себе, каким бывает ощущение слепоты. Она получила приказ немедленно вернуться в Лондон и уже почти радовалась, что все сложилось именно так. Право же, лучше, чем самой заботиться о багаже и о рыжей подруге, которая ко всему относилась с полнейшим безразличием. Но в то же время у неё появилось смутное чувство, что она, Мейзи — не кто другой — навлекла на себя позор. Поэтому она старалась оправдать перед собою своё поведение и скоро вполне преуспела в этом, а на пароходе Торпенхау подошёл к ней и безо всяких околичностей стал рассказывать, как Дик ослеп, умалчивая о некоторых подробностях, но зато пространно излагая горестные речи, которые тот произносил в бреду. Вдруг он оборвал свой рассказ, будто это ему наскучило, и ушёл покурить. Мейзи злилась на него и на себя.
Едва она успела наскоро позавтракать, пришлось мчаться из Дувра в Лондон, после чего — и теперь уж она не смела возмущаться даже в душе — ей бесцеремонно велели ждать в подъезде, возле какой-то тёмной металлической лестницы, а Торпенхау взбежал наверх разузнать, как обстоят дела. И снова при мысли, что с ней обращаются, как с нашкодившей девчонкой, её бледные щеки зарделись. Во всем виноват Дик, вот ведь взбрела ж ему в голову глупость ослепнуть.
Наконец Торпенхау привёл её к затворенной двери, которую распахнул бесшумно. Дик сидел у окна, уронив голову на грудь. В руках он держал три конверта, перебирая их снова и снова. А того рослого человека, который всем так властно распоряжался, уже не было рядом, и дверь мастерской со стуком захлопнулась у неё за спиною.
Услышав стук, Дик поспешно сунул письма в карман.
— Привет, Торп. Это ты? Я ужасно соскучился.
Голос у него был безжизненный, какой обычно бывает у слепых. Мейзи отпрянула в угол. Сердце её неистово колотилось, и она прижала руку к груди, стараясь унять волнение. Глаза Дика уставились на неё, и только теперь она по-настоящему поняла, что он ослеп. Когда в поезде она смыкала и размыкала веки, то была всего лишь ребяческая игра. А этот человек действительно слеп, хотя глаза его широко раскрыты.
— Это ты, Торп? Мне сказали, что ты вот-вот вернёшься.
Молчание, видимо, удивляло и даже сердило Дика.
— Нет, это всего-навсего я, — послышался в ответ сдавленный, едва различимый шёпот.
Мейзи с трудом заставила себя пошевелить губами.
— Гм! — задумчиво проговорил Дик, не двигаясь с места. — Это нечто новое. К темноте я помаленьку привык, но вовсе не желаю, чтоб мне к тому же чудились голоса.
Неужели он не только ослеп, но и потерял рассудок, если разговаривает сам с собой? Сердце Мейзи заколотилось ещё отчаянней, она с трудом переводила дух. Дик медленно побрёл по мастерской, ощупывая по пути столы и стулья. Споткнувшись о коврик, он выругался, упал на колени и начал шарить по полу, отыскивая помеху. Мейзи живо вспомнилось, как уверенно он, бывало, шагал по Парку, словно весь мир был его владением, как всего лишь два месяца назад, словно хозяин, расхаживал по её мастерской, как легко взбежал по трапу парохода, на борту которого она отплыла в Кале. От сердцебиения ей сделалось дурно, а Дик подбирался все ближе, ловя слухом её дыхание. Она невольно вытянула руку, то ли желая отстранить его, то ли, наоборот, привлечь к себе. Вот рука коснулась его груди, и он откачнулся, словно от выстрела.
— Это Мейзи! — промолвил он с глухим рыданием. — Как ты здесь очутилась?
— Я приехала… приехала тебя проведать, если можно.
Дик на мгновение твёрдо сжал губы.
— В таком случае не угодно ли присесть? Видишь ли, у меня не совсем ладно с глазами, и…
— Знаю. Знаю. Но почему ты не уведомил меня?
— Я не мог писать.
— Так мог бы попросить мистера Торпенхау.
— С какой стати я должен посвящать его в свои дела?
— Да ведь это он… он привёз меня сюда из Витри-на-Марне. Он решил, что я должна приехать к тебе.
— Как, неужели что-нибудь стряслось? Могу я тебе помочь? Нет, не могу. Я же совсем забыл.
— Ох, Дик, я глубоко раскаиваюсь! Я приехала, чтобы сказать тебе об этом и… Позволь, я снова усажу тебя в кресло.
— Оставь! Я не ребёнок. Ты все делаешь только из жалости. У меня и в мыслях не было тебя звать. Я больше ни на что не годен. Я конченый человек, мне крышка. Забудь меня!
Он ощупью добрался до кресла и сел, грудь его высоко вздымалась.