его воображение. Все говорили разом, толкуя о цензуре, о железнодорожных линиях, о перевозочных средствах, о снабжении питьевой водой, о стратегических способностях генералов — и все это в таких выражениях, от которых доверчивые читатели пришли бы в ужас, — вызывающе, самоуверенно, презрительно, с громовым хохотом. Все ликовали, уверенные, что война в Судане вот-вот разразится. Так утверждал Нильгау, и следовало быть начеку. Беркут уже успел послать в Каир телеграмму, требуя лошадей; Кассаветти умудрился выкрасть заведомо ложный список колонн, которым якобы в самые ближайшие дни будет отдан приказ выступить, и громко прочитал этот список, прерываемый издевательскими выкриками, а потом Беркут представил Дику какого-то никому не известного художника, которого Центрально-южное агентство намеревалось послать в район военных действий.
— Это его боевое крещение, — сказал Беркут. — Посоветуй ему что-нибудь полезное — к примеру, как ездить верхом на верблюдах.
— Ох уж эти верблюды! — возопил Кассаветти. — Не миновать мне снова выучать садить себя в седло, а я себя избаловал. Во, мои молодчики, я через истинно знаю все военно плано. Первиссимо выступят Аргалширо-Сэзэрлендски королевски карабинери. Так говорил верный людо.
Взрыв хохота заглушил его слова.
— Сядь и нишкни, — сказал Нильгау. — Даже в военном министерстве ещё нет списков.
— А будут ли брошены части на Суакин? — спросил кто-то.
Тут галдёж усилился, возгласы перемешались, и можно было расслышать лишь обрывки фраз:
— Много ли египетских войск отправят туда?
— Помогай бог феллахам!..
— Через Пламстерские болота проходит железная дорога, там движение налажено.
— Теперь наконец-то проложат линию от Суакина до Берберы…
— Канадские лодочники слишком уж робеют…
— Я предпочту иметь на борту полупьяного черномазого лоцмана…
— А кто командует колонной, которая двинется напрямик через пустыню?..
— Нет, скалу в излучине у Гизы до сих пор так и не взорвали. Придётся опять волоком…
— Скажите мне, наконец, прибудет ли подкрепление из Индии, не то я всем головы проломлю…
— Карту, карту не разорвите…
— Говорю вам, эта война затевается с целью оккупации, чтоб не было больше помех для южноафриканских кампаний.
— В тех краях чуть ли не каждый колодец кишит волосатой глистой…
Тут Нильгау, отчаявшись утихомирить крикунов, взревел, как пароходный гудок в тумане, и грохнул обоими кулаками о стол.
— Но где же все-таки Торпенхау? — спросил Дик, спеша воспользоваться тишиной.
— Торп куда-то запропал. Небось влюбился без памяти, — ответил Нильгау.
— Но он сказал, что останется здесь, — прибавил Беркут.
— Да неужто? — вскричал Дик и выругался. — Ну, нет. Я сильно сдал за последнее время, но ежели вы с Нильгау крепко его подержите, я сам этим займусь и вышибу из него дурь. Останется здесь, скажите на милость. Да вы все ему в подмётки не годитесь. Под Омдурманом предстоит серьёзное дело. Теперь уж мы не отступим. Но я забыл о своём несчастье. Как хотелось бы мне поехать с вами.
— Нам тоже хотелось бы этого, Дикки, — сказал Беркут.
— А мне в особенности, — подхватил художник, нанятый Центрально-южным агентством. — Но позвольте спросить…
— Я могу посоветовать вам только одно, — перебил его Дик, направляясь к двери. — Ежели в рукопашном бою кто-нибудь полоснёт вас саблей по голове, не обороняйтесь. Пускай зарубит насмерть. Это будет самый лучший исход. Благодарю за радушный приём.
— У Дика отважная душа, — сказал Нильгау через час, когда все, кроме Беркута, разошлись.
— Призыв боевой трубы — святое дело. Ты видел, как он весь встрепенулся? Вот бедняга! Пойдём, надо его проведать, — сказал Беркут.
Волнение, вызванное недавним разговором, уже улеглось. Когда они вошли в мастерскую, Дик сидел за столом, уронив голову на руки. Он даже не пошевельнулся.
— Как тяжко, — простонал он. — Прости меня, боже, но это невыносимо тяжко. И ничего не поделаешь, жизнь идёт своим чередом. Свидимся ли мы с Торпом до его отъезда?
— Да. Конечно, свидитесь, — ответил Нильгау.
Глава XIII
Солнце село, и вот уже целый час
Я не знаю, той ли дорогой иду,
Заплутался я и при свете дня,
Как же ночью, во мраке, свой дом найду!
— Мейзи, пора спать.
— В такую жарищу мне все равно не уснуть. Но ты не беспокойся.
Мейзи облокотилась о подоконник и смотрела на залитую лунным светом прямую тополиную аллею. Лето в Витри-на-Марне было в разгаре, и вся округа изнывала от зноя. Трава на лугах была выжжена, глина по берегам рек спеклась и стала твёрдой, как кирпич, цветы у обочин давным-давно увяли, а засохшие розы в саду клонились к земле на поникших стебельках. В тесной мансарде с низким потолком стояла невыносимая духота. Лунный свет на стене мастерской Ками в доме напротив, казалось, ещё пуще накалял жаркую ночь, а металлическая рукоять, свисавшая на шнуре с большого колокола подле запертых ворот, отбрасывала чёрную, словно нарисованную тушью тень, которая назойливо лезла в глаза и вызывала у Мейзи досаду.
— Этакая дрянь! Без неё вокруг было бы белым-бело, — тихонько ворчала Мейзи. — Да ещё и ворота проделаны где-то сбоку, а не в середине ограды. Раньше я этого не замечала.
В такой час Мейзи бывало трудно угодить. Во-первых, она изнемогала от жары, стоявшей уже не одну неделю; во-вторых, её работы, в особенности этюд женской головки, предназначенной для Меланхолии, которую не удалось закончить к открытию выставки в Салоне, оставляли желать лучшего; в-третьих, Ками на днях сказал ей это без обиняков; в-четвёртых — и в-последних, а, стало быть, об этом даже думать не стоило, — Дик, которого она считала своей собственностью, целых полтора месяца ей не писал. Она сердилась на жару, на Ками, на свою работу, но больше всего на Дика.
Сама она написала ему три письма и в каждом излагала новую трактовку образа Меланхолии. Дик не откликался. Тогда она решила тоже ему не писать. Осенью, вернувшись в Англию — приехать туда раньше не позволяла гордость, — она поговорит с ним серьёзно. Она тосковала по их воскресным встречам гораздо больше, чем готова была признать даже в глубине души. Ками только твердил своё: «Continuez, mesdemoiselles, continuez toujours» — и все знойное лето, беспрерывно повторяя этот докучливый совет, стрекотал, словно кузнечик, — старый, поседелый кузнечик в чёрном чесучовом пиджачке, белых панталончиках и широкополой шляпе. А Дик, бывало, как хозяин, расхаживал по её тесной мастерской в Лондоне, к северу от тенистого зеленого Парка, говорил слова, вдесятеро худшие, чем «continuez», а потом выхватывал у неё кисть и показывал, где кроется ошибка. В его последнем письме, припомнила Мейзи, были лишь скучные назидания, он советовал не рисовать на солнцепёке и не пить воды из колодцев в сельских местах; да ещё повторил это трижды — будто не знал, что Мейзи вполне может сама о себе позаботиться.
Но чем же он теперь так занят, что с тех пор даже не удосужился ей написать? На аллее послышались приглушённые голоса, и она выглянула в окно. Кавалерист из маленького городского гарнизона любезничал с кухаркой Ками. Лунные блики скользили по ножнам его сабли, которые он придерживал рукой, чтобы они не звякнули в столь неподходящее мгновение. Чепец густой тенью скрывал лицо кухарки, стоявшей вплотную к солдатику. Он обнял её за талию, потом раздался звук поцелуя.
— Фу! — сказала Мейзи и отошла от окна.
— Что там такое? — спросила её рыжеволосая подруга, которая беспокойно металась на постели.
— Да ровно ничего, просто какой-то солдатик целовался с кухаркой, — ответила Мейзи. — А теперь они ушли.
Она снова выглянула в окно, накинув поверх ночной рубашки шаль, чтобы её не просквозило. Поднялся