— Нет. Нисколько.

— В противном случае ты призналась бы мне?

— Думаю, что я дала бы тебе понять.

— Спасибо. Иначе моя судьба была бы роковой. Но ты должна научиться прощать влюблённому мужчине его слабости. Ведь влюблённый всегда несносен. Ты, конечно, знала это и раньше?

Последний вопрос Мейзи не удостоила ответом, и Дик принуждён был его повторить.

— Само собой, ко мне пытались подступиться и другие мужчины. Они докучали мне, когда моя работа бывала в самом разгаре, настаивали, чтоб я их выслушивала.

— И ты выслушивала?

— Только поначалу. А они не могли понять, отчего я так равнодушна. И наперебой расхваливали мои картины, причём я все принимала за чистую монету. Я гордилась похвалами, пересказывала их Ками, и — этого я никогда не забуду — однажды Ками посмеялся надо мной.

— А ты, Мейзи, очень не любишь, когда над тобой смеются?

— Терпеть не могу. Сама я никогда не смеюсь над другими, разве только в тех случаях, когда они плохо работают. Дик, скажи честно, какого ты мнения о моих картинах — обо всех, которые видел.

— Честность, честность и снова честность, — изрёк Дик те самые слова, которыми, бывало, дразнил её давным-давно. — Но скажи мне, что говорит Ками.

Мейзи ответила не без колебания:

— Он… он говорит, что в моих картинах есть чувство.

— Да как у тебя язык повернулся солгать мне прямо в глаза? Не забывай, что я сам учился у Ками целых два года. Я знаю доподлинно, как он говорит.

— Я не солгала.

— Ты поступила ещё хуже: сказала полуправду. Ками склоняет голову набок — вот так — и говорит: «Il y a du sentiment, mais il n'y a pas de parti pris»[3].

Дик свирепо грассировал, подражая Ками.

— Да, это самое он и говорит, и мне начинает казаться, что он прав.

— Ясное дело, прав.

В мире были только два человека, которых Дик считал справедливыми как в словах, так и в поступках. Ками был одним из этих двоих.

— И вот теперь ты говоришь то же самое. Тут недолго потерять всякую надежду.

— Прости, пожалуйста, но ведь ты сама просила меня говорить правду. И кроме того, я слишком тебя люблю, чтоб кривить душой, когда речь идёт о твоих работах. Они сильны, они свидетельствуют о настойчивости, которую ты проявляешь порой — но не всегда, — а изредка чувствуются незаурядные способности, но, право, неизвестно, чего ради все это сделано. По крайней мере на меня это производит именно такое впечатление.

— Да ведь всякая работа делается неизвестно чего ради. И ты знаешь это не хуже меня. Я хочу только добиться успеха.

— Но ты избрала неверный путь. Неужели Ками никогда тебе этого не объяснял?

— Хватит кивать на Ками. Я хочу знать твоё мнение. Начнём с того, что моя работа никуда не годится.

— Я ничего подобного не сказал и даже мысли такой не допускаю.

— Тогда, стало быть, это дилетантство?

— Вот уж чем даже и не пахнет. Милая моя, ты труженица, уходишь в работу с головой, и за это я перед тобой преклоняюсь.

— Неужели и ты втайне надо мной смеёшься?

— Нет, милая. Пойми, ты для меня дороже всех на свете. Закутай плечи вот этой накидкой, а то продрогнешь.

Мейзи закуталась в мягкие куньи меха, вывернув наизнанку серую шкуру кенгуру.

— Что за прелесть, — сказала она задумчиво, касаясь подбородком воздушного меха. — Но все-таки скажи, почему я избрала неверный путь, желая достичь хотя бы скромного успеха?

— Именно потому, что ты только этого и желаешь. Неужто, милая, тебе не понятно? Настоящая работа не принадлежит — и не подвластна — тому, кто её делает. Она привносится для него, или же для неё, откуда-то извне.

— Но как это совместить с…

— Минуточку. Нам дано лишь изучить практические приёмы своего ремесла, овладеть кистями и красками, вместо того чтоб им служить и ничего не бояться.

— Это мне понятно.

— А все прочее привносится извне. Ну, ладно. Если у нас достанет терпения и времени развить свои возможности, мы бываем способны или не способны сотворить что-нибудь стоящее. Тут крайне важно умело и кропотливо овладеть самыми основами нашего ремесла. Но стоит нам только помыслить об успехе, о том впечатлении, какое наша работа может произвести на публику, допустить хоть малейшую мысль о дешёвой популярности — и сразу же мы теряем свою творческую силу, свежесть манеры и все прочее. Я по крайней мере в этом убедился. Вместо того чтоб спокойно обдумывать работу и отдавать ей все своё мастерство, мы начинаем суетиться и думать о том, чего не в силах ни ускорить, ни остановить хоть на мгновение. Понимаешь?

— Тебе легко так говорить. Твои картины всем нравятся. Разве сам ты никогда не мечтаешь о том, чтобы выставиться?

— Ещё как часто. Но всякий раз я бываю за это наказан и не могу рисовать в полную силу. Это просто, как дважды два. Если мы относимся к работе с пренебрежением, используем её для своих личных целей, она мстит нам за это таким же самым пренебрежением, а коль скоро мы гораздо слабее, страдаем-то мы, а не она.

— Но я вовсе не отношусь к работе с пренебрежением. Ты же сам знаешь, она для меня — все на свете.

— Как не знать. Но сознаёшь ты это или нет, после двух мазков, которые ты делаешь ради себя, лишь третий ты делаешь ради своей картины. Милая, само собой, это не твоя вина. Я сам работаю точно так же и знаю это. Большинство выучеников французской школы, как и представители всех наших школ, заставляют учеников трудиться в поте лица ради славы и своих учителей. Слышал я, что мои картины известны во всем мире, а у Ками вечно несли околесицу про ихнюю мазню, я же, по глупости, наивно верил, будто человечество жаждет, чтоб его превознесли выше небес, и облагодетельствовали, и изругали на все корки, и только моя кисть способна все это сделать. И я впрямь верил этому, разрази меня гром! Когда бедная моя голова чуть не лопалась от замыслов, которые я никак не мог претворить на полотне, потому что плохо знал своё ремесло, я предавался суетным мыслям о собственном величии и готовился восхитить мир.

— Но ведь порой это и впрямь удаётся?

— В редчайших случаях, милая, причём лишь со злым умыслом. И даже если вопреки всему что-то удаётся, это все равно такая малость, а мир так огромен, что разве только одна миллионная человечества не останется равнодушной. Мейзи, пойдём со мной, и я покажу тебе, как велик мир. Работа все одно что хлеб насущный — это ясно само собой. Но постарайся понять, ради чего ты работаешь. Я знаю райские уголки, куда мог бы тебя взять, — хотя бы маленький архипелаг южнее экватора. Плывёшь туда по штормовым волнам много недель, и океанская глубь черна, а ты, словно вперёдсмотрящий, глядишь вдаль изо дня в день, и, когда видишь, как восходит солнце, становится страшно — так пустынен океан.

— Но кому же все-таки становится страшно — тебе или солнцу?

— Солнцу, само собой. А в океанской пучине раздаётся гул, и с небес тоже доносятся какие-то звуки. На острове растут орхидеи, которые смотрят на тебя так выразительно, разве только сказать ничего не умеют. Там, с высоты трехсот футов, обрушивается водопад, и прозрачно-зеленые его струи увенчаны кружевной серебристой пеной; в скалах роятся миллионы диких пчёл; и с пальм, глухо ударяясь оземь, падают крупные кокосовые орехи; и ты приказываешь служанке с кожей цвета слоновой кости подвесить меж дерев длинный жёлтый гамак, украшенный, словно спелый маис, пышными кистями, и ложишься в него, и слушаешь, как жужжат пчелы и шумит водопад, и засыпаешь под этот шум.

— А работать там можно?

Вы читаете Свет погас
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату