лежавший на газетном листке.
— Любовь моя, любовь моя, — прошептал он, — неужели ты дорожишь этой дрянью? Да брось ты её в мусорную корзину!
— Сперва я должна заслужить чего-нибудь получше, — упрямо возразила Мейзи, захлопывая папку.
Тогда Дик, преисполненный совершеннейшим презрением к своим почитателям и глубочайшим сердечным чувством к девушке, которую видел перед собой, предложил собственноручно нарисовать картину, дабы Мейзи могла её подписать и тем самым приумножить число столь драгоценных для неё вырезок.
— Но это же просто ребячество, — возразила Мейзи, — вот уж никак от тебя этого не ожидала. Картина должна быть моя. Моя, моя, моя!
— Тогда ступай размалевывать стены в домах богатых пивоваров. Это получится у тебя как нельзя более эффектно.
Дик испытывал к себе отвращение и утратил всякую выдержку.
— Я способна сделать и кое-что получше, Дик, — возразила она, и голос у неё был, как у той сероглазой малявки, которая некогда с таким бесстрашием разговаривала с миссис Дженнетт.
Дик готов был втоптать себя в грязь, но тут в мастерской появилась рыжая девица.
В следующее воскресенье Дик принёс и положил к ногам Мейзи свои скромные дары: карандаши, которые разве только не рисовали сами собой, и краски, которым, по его мнению, цены не было, причём выказал подчёркнутое внимание к новой, ещё не законченной картине. При этом ему ещё пришлось объяснить, в чем смысл его веры. У Торпенхау волосы встали бы дыбом, если б он услышал, как бойко Дик проповедовал собственное своё благовестие об Искусстве.
Месяц назад Дик и сам подивился бы этому ничуть не меньше; но такова была воля Мейзи, которой это доставляло истинное наслаждение, и он лез из кожи вон, дабы сделать для неё явным то, что для него самого было сокровенным таинством и творческой загадкой. Так легко сделать что угодно, если знаешь, с какого боку подступиться; но так мудрено в ясных словах объяснить свою сложную теорию.
— Если б ты дала мне кисть, я мог бы все мигом поправить, — сказал Дик, в отчаянье глядя на подбородок, который, как жалобно сетовала Мейзи, «получился не как живой» — тот самый подбородок, что она в своё время соскоблила, — но научить тебя этому, боюсь, едва ли возможно. Специфический тёмный колорит в духе старых голландских мастеров мне нравится, но рисуешь ты, по-моему, слабовато. Изображение получается в искажённом ракурсе, словно ты сроду не писала с натуры, да ещё ты переняла у Ками главный его недостаток и, в точности как он, изображаешь человеческое тело в тени, словно бы размытым. И ещё, сама того не замечая, ты уклоняешься от трудностей. Поверь, сейчас тебе необходимо заниматься только рисунком. Рисунок не позволяет никаких уклонений от трудностей. А вот когда пишешь маслом, это куда проще, и порой какие-нибудь броские, искусно наложенные мазки на трех квадратных дюймах холста перекрывают все изъяны — уж я-то знаю. Но ведь это бесчестно. Займись хоть на какое-то время рисунком, и тогда я смогу верней определить твои способности, как говаривал старина Ками.
Мейзи противилась; рисунок как таковой её вовсе не интересовал.
— Мне все ясно, — сказал Дик. — Ты желаешь писать прелестные головки с цветочными венками на шее, чтоб прикрыть слабость формы. — Тут рыжая девица коротко хохотнула. — Тебе угодно писать пейзажи со стадами по брюхо в траве, дабы прикрыть этим твою беспомощность в рисунке. Ты хочешь прыгнуть выше головы. Чувством цвета ты, несомненно, обладаешь, зато формой не овладела. Но чувство цвета даруется от природы — лучше забудь о нем и думать, — а вот владеть формой тебя вполне можно обучить. Право, все эти твои прелестные головки — кстати, иные из них отнюдь недурны — не помогут тебе сдвинуться с мёртвой точки. Рисунок же заставит тебя идти либо вперёд, либо назад, и сразу выявятся все твои слабости.
— Но ведь другие… — заикнулась было Мейзи.
— На других нечего кивать. Будь у них такая же золотая душа, как у тебя, вот тогда иное дело. А так, заруби себе на носу, только твоя собственная работа решит, суждено ли тебе выстоять или пасть, и думать о других, значит лишь попусту тратить время.
Дик умолк, и вся страстная тоска, которую он до сих пор беспощадно в себе подавлял, снова вспыхнула в его взоре. Он поглядел на Мейзи, и взгляд его вопрошал красноречивее всяких слов. Не пришла ли пора покинуть бесплодную пустыню, где ничего, кроме холстов и скучных наставлений, и соединиться для Жизни и Любви?
Мейзи согласилась на новый метод обучения с такой пленительной готовностью, что Дика охватило нестерпимое желание сейчас же, без дальних слов, подхватить её на руки и отнести в ближайшее бюро, где регистрируют браки. Лишь её безропотное повиновение каждому его слову, высказанному вслух, и полнейшее безразличие к невысказанному стремлению обезволили и сковали его душу. Здесь, в этой мастерской, он мог сказать веское слово — правда, лишь на короткое время от половины второго пополудни до семи вечера, зато в этот промежуток ему действительно подчинялись. Мейзи привыкла обращаться к нему с многочисленными вопросами — от упаковки картин до того, как быть, если из камина валит дым. Рыжая девица никогда не просила у него совета. Однако она и не возражала против его посещений, но при этом упорно не спускала с него глаз. Вскоре он увидел — едят здесь, когда и что придётся. Как он и заподозрил с самого первого дня, обычно девушки довольствовались чаем, консервированными овощами и галетами. Вообще-то считалось, что они ведут хозяйство по очереди, каждая через неделю, но в действительности обе жили беспечно, как птахи небесные, и лишь подёнщица иногда кое-что делала по дому. У Мейзи почти все деньги уходили на плату натурщицам, а рыжая девица покупала самые дорогие холсты и краски, хотя способна была лишь на грубую мазню. Умудрённый опытом, который был дорогой ценой приобретён в припортовых кварталах, Дик счёл своим долгом предостеречь Мейзи, что постоянное недоедание в конце концов безвозвратно подорвёт её работоспособность, а это будет для неё горше смерти. Мейзи вняла этому предостережению и старалась не забывать, что есть и пить нужно вовремя. В долгие зимние вечера, которые обычно повергали Дика в тоску, сознание, что в одном мелком житейском вопросе он добился своего, но в остальном бессилен по-прежнему, словно на шею ему навесили кочергу в задымлённой гостиной, сознание это обжигало его, как удар хлыста.
Он надеялся, что уж тут-то последний предел его страданий, но в один из воскресных дней рыжеволосая изъявила желание сделать этюд его головы, вежливенько попросила посидеть смирно и — это было сказано не без ехидства — тем временем смотреть на Мейзи. Он не нашёл в себе мужества отказаться и просидел сиднем битые полчаса, вспоминая всех тех людей, которых некогда сам выставил на посмешище во имя своего ремесла. Особенно живо ему припомнился Бина — тот, который в своё время сам был художником и так горестно сетовал на своё падение.
Однотонный этюд был груб и примитивен, но передавал безмолвное ожидание, неутолённую тоску и, главное, рабскую покорность мужчины, который сам к себе относится с горькой насмешкой.
— Продайте его мне, — предложил Дик без долгих раздумий. — Можете сами назначить любую цену.
— Я запросила бы непременно много, но, смею надеяться, вы будете ничуть не менее признательны, если я…
Ещё непросохший листок выпорхнул из рук девушки и упал на золу в холодном камине. Когда она извлекла его оттуда, он был безнадёжно замаран.
— Ах, он совсем испорчен! — воскликнула Мейзи. — А я даже взглянуть не успела. Похоже получилось?
— Спасибо, — вполголоса обронил Дик, обращаясь к рыжей девице, и поспешно удалился.
— Как он меня ненавидит! — сказала рыжая. — И как он любит тебя, Мейзи!
— Вот ещё глупости! Конечно же, я знаю, что Дик ко мне очень привязан, но ведь он занят своей работой, а я своей.
— Да, он к тебе привязан, и, думается мне, готов признать, что у импрессионизма все же есть известные достоинства. Но, Мейзи, разве ты сама не видишь?
— Не вижу? Чего ж я не вижу?
— Да ровно ничего. Поверь, если б я могла приковать взгляд какого-нибудь мужчины так, как ты приковала его нежный взгляд, я… я просто не знаю, чего бы я только не сделала. Но меня он ненавидит. Ох,