подспудно таилась у меня в голове. Мейзи использует меня, как я некогда использовал старого Бина в Порт-Саиде. И будет совершенно права. Досадно, да что поделаешь. Я стану ходить к ней по воскресеньям — как повеса, который вздумал приволокнуться за горничной. В конце концов она не устоит. И все же… такие губы нелегко покорить. Я все время буду жаждать их поцеловать, а вместо этого придётся рассматривать её художества — ведь я даже понятия не имею, в какой манере она рисует и какие берет сюжеты — да рассуждать об Искусстве — о Дамском Искусстве! В своё время оно, правда, меня выручило, теперь же встало поперёк пути. Пойду-ка домой да займусь этим самым Искусством.
На полпути к мастерской Дика вдруг потрясла чудовищная мысль. Мысль эту навеяла какая-то одинокая женщина, мелькнувшая в тумане.
«Ведь Мейзи одна-одинёшенька во всем Лондоне, живёт с какой-то рыжей импрессионисткой, у которой небось желудок, как у страуса. Этим рыжим все нипочём. А Мейзи такая хрупкая и слабенькая. Подобно всем одиноким женщинам, они едят всухомятку — когда и что придётся, с непременной чашкой чая. Я не забыл ещё, какую свинячью жизнь ведут студенты в Париже. И ведь она в любой миг может заболеть, а я буду бессилен ей помочь. Ох! Женатому и то в десять раз легче».
Торпенхау пришёл в мастерскую Дика под вечер и бросил на друга взгляд, исполненный той суровой любви, какая рождается между мужчинами, которых сплотили нелёгкая совместная работа, общие привычки и заветные, но труднодостижимые цели. Это благая любовь, когда возможны споры с пеной у рта, взаимные упрёки и самая беспощадная откровенность, но любовь все же не умирает, а, наоборот, только крепнет, не подвластная ни долгой разлуке, ни силам зла.
Дик подал Торпенхау заранее набитую табаком трубку совета и молча ждал. Он думал о Мейзи, о том, что могло бы ей понадобиться. До сих пор он привык думать только о Торпенхау, который и сам вполне способен был о себе подумать, и теперь ему так непривычно было думать о ком-то ещё. Вот когда, наконец, по-настоящему пригодится его банковский счёт. Он мог бы, как грубый дикарь, навесить на Мейзи самые богатые украшения — массивное золотое ожерелье на тонкую шейку, браслеты на округлые ручки, дорогие кольца на пальчики — холодные, бесчувственные, не украшенные ни единым перстнем — те самые, которые он совсем недавно держал в руках. Но глупо даже допустить такую мысль, ведь Мейзи не примет ни одного колечка, а лишь посмеётся над золотыми побрякушками. Нет уж. Куда приятней было бы сидеть с ней по вечерам, обняв за шею и чувствуя, что она склонила головку ему на плечо, как и подобает любящим супругам. А сейчас ботинки Торпенхау так ужасно скрипят, и зычный его голос забивает уши. Дик насупил брови, выругался шёпотом, потому что до сих пор он полагал, будто весь успех выпал на его долю по праву, в награду за былые тяготы; а теперь вот у него на пути стоит женщина, которая признает его успех и совершенно пренебрегает им самим.
— Послушай, дружище, — сказал Торпенхау, который уже несколько раз делал тщетные попытки завязать разговор, — уж не обиделся ли ты часом на меня за мою недавнюю болтовню?
— На тебя? Да ничуть. С чего ты это взял?
— Тогда — печень расстроилась?
— Человек с железным здоровьем даже не знает, есть ли у него печень. Просто-напросто я малость встревожен общим положением дел. Наверное, душа не на месте.
— Человек с железным здоровьем даже не знает, есть ли у него душа. Да и к чему тебе такая роскошь?
— Все получилось само собой. Кто это сказал, что все мы — живые островки, которые кричат друг другу ложь среди океана взаимопонимания?
— Кто бы это ни сказал, он прав — только ошибся насчёт взаимопонимания. По-моему, между нами взаимопонимания быть не может.
Синеватый табачный дым клубился под потолком, нависал над головами. И Торпенхау спросил вкрадчиво:
— Дик, это женщина?
— Провалиться мне на месте, ежели в ней есть хотя бы малейшее сходство с женщиной, а если ты ещё раз заикнёшься об этом, я сниму себе новую мастерскую, с красными кирпичными стенами и белоснежной лепниной, где средь дешёвых пальм в деревянных кадках будут стоять в пышном цвету бегонии, петунии и гладиолусы, найму оркестр из венгров в голубых мундирах, закажу для всей своей пачкотни гипсовые рамы, отделанные бархатом и расцвеченные анилиновой краской, созову всех особ женского пола, которые так лихо умеют верещать, ахать и причитать над тем, что в ихних заумных каталогах именуется Искусством, и тебе, Торп, придётся оказывать им достойный приём, напялив табачно-жёлтую велюровую куртку, солнечно-золотистые штаны и оранжевый галстук. Будешь доволен.
— Дик, ты просто слабак. Некогда человек, который не тебе чета, ругался на чем свет стоит в связи с одним достопамятным случаем. Ты перестарался, в точности как и он. Само собой, это не моё дело, но весьма утешительно предвидеть, что в подлунном мире тебе уготована достойная кара. Мне неведомо, воспоследует ли она с небес или же с земли, но в любом случае она неминуема. Тебе необходимо задать жару.
Дик содрогнулся.
— Ну ладно, пусть так, — сказал он. — Когда от моего островка останутся одни осколки, я тебя кликну.
— А я зайду с фланга да сотру эти осколки в порошок. Но мы мелем сущий вздор. Давай-ка лучше в театр сходим.
Глава VI
«Хоть с тобой и тысяча верных людей,
Не тебе коня на скаку осадить
Королева волшебниц не будет твоей,
А сердце твоё суждено ей разбить».
Из стремени ногу он вынул сам
И повод отбросил прочь,
И связан был по рукам и ногам
Королевой волшебниц в ту ночь
С тех пор минула не одна неделя, и как-то раз, в туманный воскресный день, Дик возвращался через Парк к себе в мастерскую.
— Надобно полагать, — подумал он вслух, — что, как и предсказывал Торп, мне задали жару. И это ранит больней, чем я ожидал, но ведь королева всегда безупречна и, что ни говори, рисовать она все-таки умеет.
Он только что виделся с Мейзи, которую посещал каждое воскресенье — и всякий раз за ним следили недреманные зеленые глаза импрессионистки, а эту рыжую стерву он возненавидел с первого же взгляда, — и теперь сгорал со стыда. По воскресеньям он всегда надевал свой лучший костюм, шёл в грязную трущобу к северу от Парка, где созерцал картины Мейзи, а потом давал ей указания и советы, сознавая, что даром они не пропадут и будут использованы соответственным образом. Так повелось меж ними, и после каждого из таких воскресных посещений любовь пылала все жарче, и сердце не раз готово было выпрыгнуть из груди от нестерпимого желания долго и страстно её целовать. И в каждое воскресное посещение здравый смысл, который все-таки оказывался сильнее безрассудного сердца, предостерегал его, что Мейзи по- прежнему неприступна и сейчас лучше всего как можно спокойней раскрывать тайны художнического мастерства, кроме которого для неё ничего в жизни не существовало. Итак, ему было суждено еженедельно претерпевать эту пытку в маленькой мастерской посреди осклизлого, столь поливаемого дождями дворика на задах ветхого дома, в мастерской, где все было всегда расставлено по местам и никто туда не заглядывал, — ему суждено было претерпевать эту пытку и глядеть, как Мейзи разливает чай. Дик питал отвращение к чаю, но пил его с благоговением, поскольку мог, таким образом, побыть с Мейзи ещё немного, а рыжая сидела, развалясь всей своей рыхлой тушей, и молча пялила на него глаза. Она всегда не спускала с него взгляда. Лишь однажды за все это время она отлучилась ненадолго, и Мейзи успела показать Дику папку с тощей пачечкой вырезок из провинциальных газет — это были самые короткие и небрежные статейки, какие только мыслимы, и в них упоминалось о некоторых её картинах, побывавших на каких-то захолустных выставках. Тут уж Дик не выдержал, наклонился и поцеловал запачканный краской пальчик,