Император заказал мебель для спальни в стиле ампир с лучшими алансонскими кружевами, усеянными его пчелами. Стулья Жозефины с лебедями были убраны.
Однажды император взглянул на стены. И в тот же день дворцовые лакеи сняли все картины, на которых изображались победы над Австрией. Так он был устроен, так был внимателен к мелочам.
Никто не смел посмотреть косо на то, что он собрался окружить Марию-Луизу слугами Жозефины, а дочь Жозефины, королеву Гортензию, сделать придворной дамой при ее дворе. Туда же причислили несколько человек, принадлежащих к прежней знати, чьи имена Мария-Луиза могла знать.
Я услышал музыку и, заглянув в один из салонов, увидел, как император репетирует с Гортензией вальс — чтобы вальсировать с заместительницей ее матери. Они кружились и кружились, наклоняясь и скользя, и у императора закружилась голова. Он держал ее близко к себе и что-то бормотал, и я увидел в Гортензии воплощение ее матери в молодости. Вдруг она вздрогнула, потому что он наступил ей на туфельку. Почти в то же мгновение император заметил меня, и я, прикрыв дверь, спасся бегством.
Я был среди тех, кто считал, что жена-австриячка принесет нам несчастье. Мария-Луиза, кажется, невзлюбила меня с первого взгляда — она покосилась на меня, и мне представилась кошка, которая вылизывается и поглядывает одновременно с вызовом и равнодушием. Я стоял справа, ниже ее толстой габсбургской губы, и ни император, ни новая прекрасная императрица, розовая и пухлая до того, что, казалось, вот-вот лопнет, ни разу не взглянули вниз. Волосы у нее, как и у него, были светло-каштановые, нос представлял собой уменьшенный вариант бурбонского клюва.
Она в совершенстве сочетала необыкновенную невинность с той особой надменностью, какая присуща германским принцессам. Она росла вдали от двора, книги для чтения прибывали к ней с замаранными словами и целыми страницами, вырезанными ножницами. Домашние животные у нее были только женского рода. (Под всем этим скрывался чувственный голод, не меньший, чем у Жозефины.)
В Вене Мария-Луиза по доверенности обручилась с Наполеоном — императора представлял ее брат, эрцгерцог Карл. Пока медлительный кортеж из восьмидесяти трех экипажей двигался из Страсбурга в Браунау, разные призраки и воспоминания следовали за Марией-Луизой. Она могла думать об игрушечных солдатиках своих братьев и о том, как они кололи самого уродливого солдатика булавками. То было чудовище — Наполеон, который заставил ее семью бежать в Венгрию, а отца отказаться от титула. Молодая эрцгерцогиня сожгла свою куклу, приговаривая, что она поджаривает Наполеона.
Теперь этот человек, ее муж, ежедневно слал курьеров с письмами. По мере того как ее ответы становились дружелюбнее, он делался все более нетерпеливым. Предполагалось, что они встретятся в шатрах между Суассоном и Компьеном, но он со своим зятем, Мюратом, выехал ей навстречу в карете без опознавательных знаков. Он ждал в дверях церкви под дождем и остановил ее карету. Конюший Марии- Луизы сообщил ей, что там, под дождем, стоит император.
— Разве вы не видели? Я делал знаки, чтобы вы молчали, — побранил он конюшего.
И он ворвался в карету, задыхаясь, в сером сюртуке, закапанном дождем. Она держала в руках его миниатюру.
— Художник не польстил вам, — сказала она.
Он бросил на нее только один взгляд, и они проехали Суассон, пренебрегли изысканным обедом, и он провел ночь в ее комнате во дворце в Компьене.
— Проделайте это еще раз, — сказала она, и вскоре при дворе об этом знали все.
— Женитесь на немке, — сказал он Меневалю. — Она соответствовала тому, что обещала ее туфелька, и была свежа, как роза. Она всю ночь не гасила свечей и говорила, что со времен своего детства боится привидений и меня. Бедное дитя получило указания слушаться меня и славно заучило речь.
Император позволил себе романтическую увлеченность, поскольку Мария-Луиза была противоположностью Жозефине, пришедшей к нему из тюрьмы, от мужчин, с острова, где листья величиной с подносы и где дуют сладостные иноземные ветры. Жозефина знала жизнь; а теперь он был тем, кто знает жизнь, да еще и правит ею.
Гражданский брак был заключен в Сен-Клу. Кортеж двинулся через Булонский лес, въехал в Париж у площади Л’Этуаль, под недостроенной Триумфальной аркой, покрытой раскрашенным картонным макетом.
Церковная брачная церемония состоялась в галерее Аполлона, великолепной луврской галерее, где ожидало восемь тысяч человек. Все обнаженные статуи в салоне Карре были прикрыты, и устроена часовня. В тот день моей обязанностью было после церемонии отвезти императорскую корону и плащ обратно в Нотр-Дам. Богатый тяжелый плащ накинули мне на руки, а сверху поставили корону в красном кожаном футляре, сделанном в точности по очертаниям того, что находилось внутри. Признаюсь, в карете я открыл футляр и посмотрел на свою великолепную ношу. Я не примерял ее, только прикоснулся к плащу, который надевал император.
Для свадьбы «Регент» был вынут из консульской шпаги и вставлен в покрытый белой эмалью эфес новой шпаги, в то место, к которому прикоснется императорская рука, когда он извлечет клинок.
Когда я подал ему корону и плащ, он поблагодарил, но на меня не посмотрел.
Мадам Дюран, которая прислуживала Марии-Луизе, писала, что Наполеон надел «Регент» на черную бархатную шляпу без полей с восемью рядами бриллиантов и тремя белыми перьями. Шляпа была так тяжела, что он несколько раз то снимал, то опять надевал ее.
Что, если ради этого рокового союза он вынул бриллиант из рукояти шпаги, где тот помещался, и, как король, поместил его на шляпе? Разве тем самым он не свел на нет свою сущность воина, словно сказав: «Я всего лишь мужчина», и в результате, чтобы основать династию, забыл о том, что помогло ему сделать первый шаг в этом направлении? Переместив бриллиант, не утратил ли он свое величие?
— Ах, какая глупость! — сказал император на это. — Он был в моей шпаге и больше нигде. На шляпе у меня был другой крупный бриллиант. Не бойтесь спрашивать меня, если вы чего-то не знаете, и чтоб больше не было никаких этих глупых предположений.
— Довольно скоро мои опасения сбылись на балу у австрийского посла, — сказал я не без трепета.
Он ничего не ответил, но, казалось, вспоминал ту ужасную ночь и бал у князя Шварценберга.
Посол превратил свой дом в волшебный лес, с шатром, подбитым газом, и тысячью свечей, горящих в канделябрах. Некоторое время мы танцевали, а потом поднялся ветер и направил волны газа в пламя.
Придворные загорелись и бросились бежать, крича, а огонь полз по их серебряным рукавам. Мужчины расталкивали дам, наступали на них, рассекали своими бриллиантовыми шпагами горящие занавеси, когда те падали стенами огня. Запах горящей плоти смешивался с запахом черных цветов и атласа. Император, всегда спокойный во время катастроф, вывел молодую императрицу из огня, а княгиня Шварценберг вернулась за своими детьми и погибла. Я тоже был охвачен пламенем, когда выводил Анриетту, и еще долго при каждом вдохе у меня болели легкие. Салоны Парижа быстро вспомнили австрийскую принцессу, Людовика Шестнадцатого и несчастья, которые она принесла, и, конечно, князь Шварценберг всю жизнь винил во всем императора.
— Сир, разве вы не сказали мне для «Мемориала», что любовь — занятие для праздных людей, отдых для воина, а для суверена катастрофа? — спросил я его как-то раз, когда мы играли в шашки.
— Может быть, и сказал, — ответил он. — Это на меня похоже.
Я никогда не был никем из вышеперечисленных, а потому чувствовал себя вправе любить двух женщин. Именно в это время, в июне 1810 года, лорд Томас и леди Клэверинг получили разрешение вернуться домой в Англию. Она запретила мне следовать за ней в Дюнкерк, но я не подчинился и вскочил в их карету, где лорд Томас, пока гремели копыта, сидел, глядя в пол. Тогда, в июне, я стоял на пристани и плакал, а их корабль отплывал вдаль. Я видел, как Клэр машет своей лиловой перчаткой, и перо на ее шляпе развевается, словно дым на ветру. Опять моя жизнь сломалась.
И только что я вспомнил: под неким предлогом я ненадолго удалился, не закончив игры. Когда же вернулся, то обнаружил, что император вернул на доску одну из своих проигранных фигур. Я ничего не сказал. Никто из нас не обличал его в жульничестве, играя с ним во что-либо, и каждый приходил к такому решению самостоятельно.
После отъезда Клэр я проигрался в карты и сильно нуждался в месте с хорошим жалованьем, поэтому в июне 1810 года попросил назначить меня докладчиком прошений при Государственном совете. Моя