форме.
Лукку поручено подготовить текст обращения к германским войскам. Оно будет оглашено в частях от имени командующего армией.
Тезисы, которые предстоит развить: победа под Курском будет реваншем за Сталинград, вдохнет новые силы в нацию, приблизит конец войне; чтобы красные уже никогда не оправились от этого удара, мы должны вложить в него всю мощь германского духа и германского оружия; армия оснащена для этой битвы такими новыми видами вооружения, каких не имела и не имеет ни одна другая армия; операция разработана под непосредственным руководством фюрера; фюрер верит в германского солдата, в его способность показать родине и миру свои лучшие черты; германские солдаты, родина обращает к вам свои взоры; на вас с надеждой смотрит мир как на посланцев новой мировой культуры, Германия верит в вас!
Утром отправляю новую заметку в газету».
Здравствуй, дорогой Франц. Это письмо не исповедь. И тем более не оправдание. Это честное письмо человека, который верит, что его выслушают и, быть может, поймут.
Я бы могла тебе не писать, в каком состоянии пребывала после гибели отца. Изменилась, осунулась. Когда смотрела на себя в зеркало, говорила: хоть бы не приехал Франц, не увидел меня такой... а раньше... ты знаешь, как я мечтала о встрече с тобой. Теперь боялась ее.
В трудные дни я лучше узнала своего старого друга Отто Хойзингера; когда-то мы вместе учились. Я нравилась ему и не замечала его. Он оказался единственным, не покинувшим меня в беде, единственным, на чью поддержку я рассчитываю. Не думала, что могу еще нравиться кому-то. Возможно, в нем заговорило прежнее чувство. Не знаю.
Последние месяцы я все больше ощущала иллюзорность наших с тобой отношений. То был сладкий сон. Сон, за которым всегда следует пробуждение. И возвращение в мир реальностей. Не думай обо мне плохо. Если можешь, прости. Если нет...
Все равно... нам будет что вспомнить, Не так ли?
Франц казался Лукку глубоко несчастным человеком. Замкнулся, ушел в себя, стал неразговорчив. Ульрих знал о письме сестры. И спрашивал себя: «Может быть, это к лучшему?»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
УСЛОВНЫЙ ЗНАК
На Манфреда Метца произвела угнетающее впечатление советская прифронтовая полоса. Видел вереницы грузовиков, отвозивших поближе к линии фронта противотанковые надолбы; от колонны оставалась сизая дымка, она не успевала еще рассеяться, как появлялась новая колонна с надолбами. Просыпался рано утром от скрежета, раздававшегося на улице, выглядывал в окно и видел новые танки и танкистов, с удовольствием вдыхавших утренние запахи, это были в большинстве молодые, довольные собой, своими машинами люди. Всем видом они показывали, как давно ждали этого часа, как рады, что получили возможность испытать и себя и эти машины в бою. Ухо разведчика улавливало отдаленный гул самолетов, и Метц понимал, какие силы собираются на том месте, которое немцы называли Курской вогнутостью, а русские — Курской дугой.
Еще совсем недавно Метц представлял себе все иначе. Он видел только одну силу и верил, что нет ничего, что могло бы противостоять ей, верил, как верила вся германская армия: близятся события, которые опрокинут, погонят русских назад, к Волге.
Сейчас, в этот день, в этот час, в эту минуту многое зависело от того, как повел себя Больц. Воспользовался ли условленным сигналом (ему достаточно было лишь не поставить запятой)? Или... Больц был старым другом, они вместе участвовали в десантах под Ржевом и Смоленском. На них была тогда форма советских милиционеров и тщательно подделанные документы; отбирали в десант хорошо знавших русский язык; они изображали то заградительный отряд, то охотников за немецкими шпионами, а то — после несложного переодевания — горстку раненых и усталых людей, выбравшихся из окружения. Тогда Больц показал себя! В него надо верить! В кого же еще верить, как не в Больца?
Тогда — под Ржевом и под Смоленском — все было хорошо. Они потеряли только троих в обеих операциях и без труда перешли быстро менявшуюся линию фронта. Тогда было все хорошо.
Как поведет себя Больц сегодня — в обстоятельствах иных, которые трудно было предвидеть и предусмотреть, в обстоятельствах, которые, однако, и проверяют настоящего солдата? Не изменила ли ему выдержка? Не сломилась ли воля?
С Метцем каждый день встречается подполковник контрразведки. Подполковник хочет заставить его, Метца, стать изменником.
«Вы обязаны лично подтвердить, что десант выполнил задания, какие — мы вам назовем. Мы даем вам возможность хотя бы частично искупить вину...»
— Я должен подумать. Для этого нужно время, — сказал Метц подполковнику. И себе: «Стало быть, Больц струсил. Я знаю свой долг. Я дам знать своим, что этот текст фальшив, что отряд попал в засаду, что Больц оказался предателем и что в штабе есть красный шпион».
В конце донесения Метц поставил ведомый только одному ему условный знак.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
УЛЬРИХ ЛУКК
Что ты делаешь, Ульрих Лукк? Как посмел ты, кто дал тебе право? Знаешь ли ты, что за этими твоими несколькими словами, оброненными вскользь? И как это называется, знаешь? И что за это полагается — за разглашение военной тайны? Как же ты мог решиться на такой шаг? Немец, сын немца, подданный фюрера?
«Под Пеньковкой будет выброшен десант», «капитан Метц угощал друзей».
А что, если Франц Танненбаум, племянник майора Танненбаума и близкий знакомый Александра Ашенбаха, приставлен к тебе? Почему ты считаешь, что этого не может быть? Только потому, что однажды, во время крушения помог ему? Но его раны давно зажили, и он мог уже забыть о том, что было. Да и что это может значить, если окажется, например, что Франц — сотрудник абвера? А что за его улыбкой и внешней расположенностью к тебе? И вообще, что значит внешняя расположенность в наше время? Когда все в армии, да и вообще в Германии следят друг за другом, когда кто-то к кому-то приставлен?
Ты совершил предательство. Ты сделал шаг, который может принести вред твоей отчизне. Если сведения попадут к врагу, ты лишишься покоя... Нет, не так. Ты лишился бы покоя и мучался, если бы все, что ты сделал и собираешься сделать, происходило не в сорок третьем году, а на два года раньше. Примерно в то время, когда тебя попросили пригласить в сауну Танненбаума и посмотреть, есть ли у него наколка на руке. Не окажись ее, ты бы спокойно дождался конца купания, проводил Франца до дому, вежливо попрощался с ним и с легким сердцем позвонил бы полковнику Ашенбаху, сообщив, что Танненбаум чист как ангел, что на нем нет никакого пятнышка, никакой наколки...
Что же произошло такого за два только года со стопроцентным арийцем, каким считал ты себя?
Твоя профессия достойна и приметна. Ты должен находить такие слова для неприятельского солдата и офицера, которые «брали бы за сердце» и «открывали глаза». Ты знал свою работу, тебя ценили.
Но как же это случилось, что? заставило тебя самого преобразиться, по-новому взглянуть на вещи, явления и людей? Все ли дело в поражениях, к которым немецкая нация не привыкла и которые заставили ее все чаще думать о том, что будет завтра. Но почему ты берешь на себя смелость говорить за всю нацию?