— Ты сказал «кому-то», значит, — сомневаешься.
— А ты? Разве не становится сомневающихся все больше и в Германии, и здесь, на фронте?
— Но скажи, неужели ты думаешь, что одно-два, пусть серьезных поражения под Москвой и Сталинградом могут произвести решительный переворот в умах? Сколько сражений других мы выиграли?! Да, да, после Сталинграда в Германии был траур... Но он только еще больше сплотил нацию. Тебе это, быть может, не так просто понять...
— Мне почему-то кажется, Ульрих, что говоришь ты все это, чтобы не меня — себя убедить.
— Скажи, бывают минуты, когда ты жалеешь, что сменил родину?
— Быть может, мы когда-нибудь с тобой об этом поговорим, Ульрих. Только я очень бы хотел, чтобы ты знал, как люблю я Германию и ее народ. Нет, нет, не тех, кто готов кричать с любого амвона: мы арийцы, мы высшая раса, нам дозволено все! Люблю другую Германию и верю в нее.
— Боже, подумать только на минуту, что нас кто-нибудь может слышать. О чем говорят два германца? Что за странная пора настала?
— Я хотел бы больше думать о той поре, которая настанет.
Ульрих посмотрел выжидательно. Он желал услышать конец фразы.
Я сделал вид, что не готов говорить об этом... сейчас.
Пусть думает, что я веду подобные разговоры, чтобы, как и он, облегчить душу. Я должен до поры до времени оставаться в его представлении таким же, как он, германцем, только повидавшим в своей жизни иные формы человеческих отношений. Я вспоминаю о них, когда хочу, как и Ульрих, найти ответ на вопрос: почему не разваливается Советский Союз, что сплачивает советских людей там, за линией фронта? Пусть Ульрих думает тоже. И сам находит ответ. Когда человек сам к чему-нибудь приходит, это крепче и надежнее в нем.
Я буду терпелив. И еще буду верить, что этот незакончившийся разговор не останется бесследным».
Милый Франц! Спасибо за слова утешения. И прости за короткое письмо. Мне трудно писать, думать и вообще что-нибудь делать. Я одинока и несчастна. Все кажется, что слышу шаги отца в опустевшем доме. Когда-нибудь позже я напишу подробнее. Храни вас Бог.
«Через несколько дней после нашего незакончившегося разговора Лукк вернулся из ресторана, постучал ко мне, закурил сигарету, заглянул в армейскую газету, лежавшую на столе, а потом, как о чем-то рядовом, обыденном, заурядном, сказал... Не знаю, где он об этом узнал и почему сказал мне. Могу только предполагать. Но если эти предположения сбудутся...
Он произнес с наигранной бодростью, изображая легкое опьянение:
— Тут у нас, видимо, назревают события. Наконец-то. А то солдаты устали от неизвестности, все дерганные и вспыльчивые какие-то. Да и я себя препаршиво чувствую, когда день похож на день, а неделя на неделю, и еще эта ужасная погода.
Я сделал вид, что погружен в свои мысли и слушаю его только из вежливости.
— Я тебе обещаю, скоро начнется новая жизнь, — продолжал Лукк. — Под Пеньковкой — это напротив нас — собираются выбросить десант. Капитан Метц, мой школьный товарищ, угощал друзей. Видно, неплохой аванс получил. Были такие вина!
Обо всем этом Ульрих говорил как бы между прочим, а я думал: «Не испытывает ли он меня, не взят ли я под подозрение, способен ли такой человек, как Ульрих Лукк, такой, каким я его знаю, оказаться провокатором? А может, пришла пора, и он принял решение, к которому давно готовил себя?»
Два ряда цифр, переданных через линию фронта, извещали Центр о том, что между четвертым и шестым июня в районе Пеньковки, по непроверенным данным, должен быть выброшен переодетый в советскую военную форму немецкий десант.
Транспортному самолету дали пересечь линию фронта, выбросить десант, сделать круг и удалиться.
Парашютисты приземлились на опушке, близ которой замаскировался взвод и несколько приданных ему снайперов.
Снайперам было приказано обнаружить радиста и, если он приготовится к передаче, снять его.
Парашют с радиопередатчиком имел устройство, механически сработавшее и открывшее купол в четырехстах метрах от земли. Человек в форме лейтенанта, подбежавший к ящику и начавший освобождать его от строп, был, как потом выяснилось, помощником радиста. Он хотел успеть, пока покажется радист, подготовить рацию к переброске в лес.
«Лейтенанта» сняли первым выстрелом — будто дерево треснуло в лесу, он упал на ящик, словно решил обхватить его и поднять, и вдруг рухнул.
К опушке подъехал грузовик с радиоустановкой:
— Ахтунг, ахтунг! Внимание, внимание! Не приближаться к рации! Вы окружены! В случае сдачи вам будет гарантирована жизнь. Внимание, внимание! Вы окружены, не подходите к рации, не подходите к рации!
Немецкие десантники залегли. Капитан Манфред Метц выпустил в сторону грузовика автоматную очередь. И тотчас услышал над головой свист пули. Он перестал стрелять и в него тоже перестали. Капитан оглянулся. Рядом лежал ефрейтор Вернике, хладнокровно раскладывал гранаты и высматривал, откуда могут появиться русские. Это спокойствие и уверенность передались капитану. Он знал, как много связывали в штабе с десантом; его тщательно готовили, чтобы выведать расположение советских войск на главном направлении готовившегося германского удара. Кто-то предал их. Этот «кто-то» мог быть только в штабе, только среди небольшой группы офицеров. Значит, среди них враг. И его Манфреда Метца долг любой ценой известить своих о провале.
— Радист Больц, к рации! Передать о засаде! Ефрейтор Вернике, возьмите двух солдат и прикройте Больца, остальным занять круговую оборону, приготовить гранаты!
Едва Больц сделал попытку приблизиться к рации, из репродуктора раздалось:
— Назад! От рации! Отойти! Считаю до трех: айн, цвай...
При слове «драй» раздался выстрел, ранивший Больца в руку.
— У них там снайперы, капитан! — успел крикнуть Вернике. Хотел сказать что-то еще и не договорил. Граната на длинной ручке, которую он держал наготове, упала к его ногам, сбитая пулей.
Вечером того же дня Больц передал первое сообщение через линию фронта: «Командир ранен в перестрелке. Остальные в порядке, приступаем к работе».
Больц долго сомневался, как ему поступить: поставить ли после передачи точку и таким образом дать понять, что десант наткнулся на засаду и пленен. Тогда русские рано или поздно догадались бы о его уловке, и кто знает... Больц вспомнил своих малышей-близнецов... подумал, что Манфред Метц не имеет права... не имеет никакого права, раз сам в плену. И поставил точку с запятой: «Все в порядке, приступаем к работе».
«Я снова начал курить. Третий или четвертый раз. Давно не было такого перерыва. Обычно через силу бросал. Теперь через силу начал. По необходимости. На связь со мной выведен маленький тихий одноногий продавец табачного киоска на углу Дачной и Лесной. Немцы обесчестили и убили его дочь. Он пришел в партизанский отряд и сказал: «Дайте мне бомбу, чтобы я мог одним разом уничтожить как можно больше фашистов». Его знали в отряде и ответили: «Возвращайтесь в свой киоск и ждите человека с паролем, так вы принесете фашистам больше вреда». Убедили табачника не без труда.
Первый раз встретил он меня не слишком ласково и какого-либо желания завести разговор не выказал. Незаметно опустил в карман мой коробок. Мы обменялись двумя или тремя словами и расстались.
Видимо, не простая это была для старика наука: разговаривать со своим человеком в чужой