рассказывает о переписке с редакцией? Скромность? Нежелание выпячивать свою персону? Но ведь не один он, Лукк, знает, кто скрывается за псевдонимом Герхард Каль. Значит, можно, не слишком напрягая фантазию, предположить, что его помощники находятся и в Берлине, среди тех уцелевших коммунистов, о которых так часто думал последнее время Лукк и которые отличались одним удивительным свойством — представлять лучше, чем кто-либо другой в Германии, куда ведут страну фашисты.

Интересно было бы посмотреть на лица самоуверенного полковника Ашенбаха и простоватого дядюшки Эрнста, когда те узнают, кто приехал в Германию под видом «племянника».

Случайно ли «племянник» открылся мне в ту пору, когда дела на фронте приняли иной оборот, когда война повернула вспять? Сколько же терпения, выдержки, хладнокровия у этого человека! Если называть вещи своими именами, он завербовал меня. Завербовал, ничего не пообещав взамен, ничего не предложив... Он поверил в мою способность анализировать явления и взвешивать обстоятельства. Он поверил в мою способность психолога распознавать людей. И принимать решения.

Лишь один раз он сказал мне: «Каждый честный немец должен спросить себя...» Нет, нет, стоп, у нас был еще один разговор. Я спросил, почему нет восстаний в Советском Союзе, которые казались неизбежными в самом начале войны. Он ответил, что их не могло и быть. Ответил убежденно. Словно подавая мне сигнал, протягивая незримую нить между нами.

Значит, он ждал этих переломных дней. Представляю, что было у него на душе, когда их армия отступала, теряла дивизии и города... Ни разу не выдал себя. Ведь он мог очень просто стать нашим целиком в тот самый период войны, когда у красных не оставалось, казалось, никаких шансов на спасение. Какая же сила и вера жили в нем? Когда мы находились в Рыбаках и когда все кругом считали дни до последнего броска на Москву, он умел ждать и знал, во имя чего это ожидание.

Но ведь он должен был ждать и  м е н я. Чтобы изменения произошли не только на линии фронта. Чтобы они произошли в моем уме, моем сердце, во всем моем существе, чтобы я стал думать и воспринимать все, что происходит вокруг, по-новому. Может быть, Франц догадывался, к каким размышлениям подтолкнула меня гибель отца? Я первый раз за долгие годы плакал, когда мы давали телеграмму Аннемари, и не стеснялся этих слез. Танненбаум видел их.

Есть, есть на свете такие понятия, как «прозрение» и «искупление»! Они часто бывают поздними. Но никогда — бесполезными. Я верю в это.»

...Надев черные нарукавники и сразу превратившись в тихого конторского служащего, всю жизнь прокорпевшего над входящими и исходящими, Ульрих приготовился держать корректуру. Его руки и подбородок были в жирной типографской краске. Он делал вид, что с головой ушел в работу и что на свете нет и не может быть вещи, которая способна оторвать его от этих мокрых оттисков.

Как художник, закончив картину, чуть отходит в сторону, чтобы полюбоваться на произведение, так и Лукк, держа оттиск на вытянутых руках, окидывал его единым взглядом, словно спрашивая себя, не требует ли этот шедевр еще одного, последнего мазка?

Посмотрел на Танненбаума:

— У тебя никогда не бывало такого: кажется, кончил работу, а стоит ей чуть полежать, видишь, она может быть лучше, совершеннее. Не помнишь, кто сказал: «Как трудно создать вещь даже посредственную и как легко бросается в глаза всяческая посредственность»? Не помнишь? Нет, ты не подумай, что это я применительно к нашей с тобой работе. По-моему, у нас совсем неплохо получилось. Только два места переделать попросили. Теперь все пойдет в части. Если не трудно, подчитай мне. На наших корректоров лучше не рассчитывать... Прислали юнцов, которые в жизни типографской краски не нюхали.

Лукк боялся молчания. Ему надо было что-то говорить. Что — значения не имело. Мысль его непривычно порхала с одного предмета на другой.

Едва Танненбаум дочитал до конца вторую фразу, Ульрих удивленно вскинул глаза:

— Давно хотел сказать тебе: что это ты звук «р» никак не научишься правильно произносить? Немцы уже давно перестали выстреливать его, теперь считается признаком хорошего тона грассировать на французский манер. Не рассердишься на меня? Это один из первых признаков «фольксдойчей». Ну ладно, это так, между прочим... Поехали дальше.

Не успели дочитать следующий абзац, Лукк отвлекся снова:

— Нас торопят. Был у меня лейтенант от генерала Бартиника — приходил за листовками. Я сказал, что будут часа через три. Он что-то проворчал и отправился пить пиво. Завтра у них прогулка до Борисовки — везут наши с тобой листовки в танковую армию. Гордись!

— Горжусь, как давно не гордился, герр Лукк. — Танненбаум встал, оправил френч и замер по стойке «смирно», словно готовясь принять благодарность. При этом не прятал улыбки.

— Вольно, вольно, герр Танненбаум. Отличия вас ждут впереди, — в тон ему ответил Лукк. — Когда наши слова, обращенные к рыцарям, воспламенят в их груди неугасимый огонь, который... Послушай, — неожиданно переменил тон Ульрих, — как, по-твоему, неужели ради одних наших с тобой листовок едет в армию генерал? Сопровождение что надо! Видимо, не долго нам здесь киснуть.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ПРИМОЖ ЧОБАН

Небольшой, мобильный, хорошо снаряженный партизанский отряд находился недалеко от бывшего леспромхоза, в самой глубине зеленого массива на пологих склонах нерезкой и неброской, истинно русской возвышенности. В этом краю были истоки неторопливых рек, неторопливой речи, здесь все было спокойным, основательным, надежным.

Предгрозовая, обманчивая стояла тишина.

Отряд имени Кутузова набирал силы и пока не выдавал себя. Командовал им товарищ Дрозд — майор Штоколов, видный, боевой, громкоголосый офицер, по какому-то недоразумению носивший имя Тихон. За плечами Тихона Еремеевича был год работы во вражеском тылу, его отряд находился на особом счету в штабе партизанского движения.

...Дрозд сидел на поваленном дереве рядом с Пантелеевым и слушал, как негромко поют под гитару словенскую песню Канделаки и его новый друг Примож Чобан, и уносился мыслями в недавнее прошлое, когда к нему привели Чобана и когда он мучительно искал ответ на вопрос: кто этот Чобан, как с ним поступить?

Примож Чобан появился в лагере два месяца назад. Он знал, что где-то недалеко, в лесах, действует отряд партизан, долго размышлял, какие сведения доставит, примеривался, репетировал, что скажет, чтобы не заподозрили в нем шпиона.

Примеривался, репетировал, да оплошал: не там перешел линию железной дороги. За ним гнались с полкилометра полицаи, хорошо, что у них собак не было. Влез на дерево, дождался темноты и, только когда понял, что преследователи повернули назад, опасаясь, должно быть, встреч с партизанами, спустился, сделал несколько хороших глотков из фляги и зашагал подальше от железной дороги.

На второй день его нашли партизаны, привели в лагерь, и когда начали вопросы задавать — кто ты, да откуда, да что делал в лесу? — молча расстегнул пояс, распорол острым ножом нитку у самого его конца и извлек свернутый в трубочку листок:

— Это маленький план. Здесь передвижения немецких войск за последние дни. Также номера этих дивизий. Это моя документация. Если все так, вы будете иметь доверительность и согласие принять в партизанский отряд. Я комсомолец из Словении, Любляна, сын рабочего. Зовут Примож Чобан. Здравствуйте! Хорошо говорю по-русски?

Командир отряда не торопился отвечать на приветствие. Он со страшной силой — отрешенно и сосредоточенно — протирал бархоткой, единственной, кажется, вещью, оставшейся «от той жизни», стекла очков, будто не было у него каких-либо дел на свете вообще, он дышал на стекла и снова и снова тер их бархоткой, отдаляя то мгновение, когда должен был произнести слово: знал цену его и потому не торопился. Его вернул к действительности Пантелеев:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату