ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В КАБИНЕТЕ ГЕНЕРАЛА
— Я пригласил вас, полковник, чтобы задать несколько вопросов. Прошу сесть.
Генерал Антон Фролович Овчинников был мал ростом и не очень чтил людей высоких, вольно или невольно напоминающих ему о его ста шестидесяти трех сантиметрах минус толстая подошва, минус толстый каблук и специальная толстая прокладка под пяткой. Внешний вид генерала — выпуклости по краям лба, массивные надбровные дуги, нависшие над спокойными глазами, — и речь, уверенная, немногословная, чистая речь человека, привыкшего и умеющего командовать, — все свидетельствовало и о незаурядном уме и о силе воли.
Гай старался по интонации определить его настроение; увы, ни улыбка, ни нарочито ровный тон не сулили ничего доброго. Он неторопливо сел в глубокое кресло и тотчас утонул в нем, головы двух человек оказались на одном уровне, Овчинников протянул полковнику пачку папирос, тот, хотя и не курил, не посмел отказаться, неумело затянулся, сдержал силой воли приступ кашля, превратился в слух.
— Я хочу спросить, что там у вас с вашим Песковским? — генерал сделал ударение на слове «вашим» и улыбнулся. Так улыбается человек, чувствующий полнейшее превосходство над собеседником и не желающий этого превосходства скрывать.
— Понимаю ваш вопрос, товарищ генерал. Нового ничего, но мы и не имели основания... Там все в порядке.
— Благодушие, полковник, благодушие. Вы понимаете, что будет, если немецкой контрразведке удастся расколоть двадцатидвухлетнего школяра, к тому же наполовину немца? Как, по-вашему, какие последствия это могло бы иметь? Кто вам прежде всего скажет спасибо? Знаете, кто? Те, кто были с Чемберленом в том же Мюнхене. Вы предусматривали такую возможность?
Гай почувствовал вдруг, что потерял частицу уверенности, в которой никогда не испытывал недостатка, что сейчас он вовсе не тот человек, который несколько минут назад входил в этот кабинет... над его головой сгущаются тучи... с каждым его словом эти тучи будут все грознее, пока не грянет гром. Он многое бы дал за право перенести этот разговор хотя бы на тот час, когда генерал немного отойдет, когда сам он сможет собраться с мыслями, подготовиться, стряхнуть невидимые путы, связывавшие мысль... Он многое бы отдал за это, потому что знал: каждое его слово будет воспринято с особым смыслом, которое он в это слово не вкладывает, его доклад будет носить характер самооправдания.
— Те, кто принимал решение, верят в убежденность и преданность Песковского. И в его осмотрительность.
— Принимали решение мы с вами. И никто другой... Песковский не выходит у меня из головы.
— Разрешите, товарищ генерал... Это сын человека, погибшего от руки кулаков. Командование аттестует его как заслуживающего абсолютного политического доверия... Подчеркивается его наблюдательность, сообразительность, хорошая память. Во время личных бесед произвел удовлетворительное впечатление... Я верю в Песковского. Но ему, разумеется, надо помочь.
Овчинников порывисто встал, Гай машинально поднялся тоже, но, услышав властное «Сядьте!», снова погрузился в кресло и горестные размышления.
Генерал, подавив подступившее раздражение, ровным тоном произнес:
— Слушаю, говорите, — и посмотрел на часы.
— Немцы делают все, чтобы получить данные о нашей стране и нашей обороноспособности.
— Имейте в виду обстановку. Помните о возможностях провокации со стороны соответствующих служб третьих стран... А что касается Песковского...
Только в эту минуту полковник понял, что беда пронеслась, что с Песковским все в порядке, что опасения за судьбу молодого разведчика, появившиеся у него, едва он переступил порог этого кабинета, не основательны... Это было главным, главным — Песковский невредим, а все остальное можно было пережить.
— Прикажете отозвать Песковского? Это можно сделать без труда.
— Отозвать проще простого. Важно палку в другую сторону не перегнуть.
Овчинников нахмурил лоб, провел ладонью по лицу, как бы снимая усталость, взял из высокого пластмассового стаканчика большой красный карандаш и, поигрывая им, произнес:
— Песковскому надо прижиться, чтобы они сами предложили ему остаться там. Да, да — остаться. Пусть живет в Мюнхене просто как советский гражданин, приехавший в гости к родственнику и желающий использовать пребывание в Германии с пользой для совершенствования в языке. Пусть акклиматизируется, завоюет доверие. Какую-либо связь с ним прервать... до особого распоряжения.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ОЖИДАНИЕ
«Полковник Ашенбах все делает обстоятельно. Обстоятельно ест, курит, разговаривает, при этом не произносит слова, а перемалывает их крепкими массивными зубами, как мельничный жернов перетирает старое твердое зерно. Глаза выдают его настроение, они то наивные, то колючие, то надменные; лицом своим он владеет куда лучше.
Имеет обыкновение пристально разглядывать собеседника — от кончиков туфель до лба, дольше, чем это дозволяет элементарное приличие. При этом как бы задается целью выяснить, сколь долго способен выдержать его оценивающий взгляд новый собеседник. Когда он вперил взгляд в мои туфли, я невольно подумал, что они недостаточно хорошо начищены, и уже готов был спрятать ноги под стул, но пересилил себя. Ашенбах, словно уловив это мое желание, едва заметно улыбнулся.
Разговаривает приветливо, подчеркивает расположение ко мне. А вообще закован в броню. Эта броня не позволяет ему делать резких движений, от нее, как стрелы от лат, отлетают чужие мысли и идеи, если они не согласуются с его собственными взглядами и убеждениями. Еще он никогда никуда не торопится. Не торопится и мне объяснить истоки своего расположения.
Нас было трое: полковник, Ульрих Лукк и я. Еще был ординарец в чине кельнера или кельнер в чине ординарца — солдатская выправка, черные тонкие усики, многозначительная улыбка человека, знающего себе цену, но в силу обстоятельств вынужденного играть роль. Кельнер поставил на стол ведро с шампанским, бесчисленное множество японских тарелочек (полковник недавно побывал в Японии), на тарелочках лежали миниатюрные кусочки мяса, которые следовало прихватить длинной палочкой и опустить ненадолго в оливковое масло, кипящее в затейливо разрисованном котелке на середине стола.
Кельнер торжественно снял проволочное оплетение с бутылки, отвел ее в сторону, приготовился к выстрелу, но бутылка издала тихое шипение и как-то неохотно вытолкнула пробку. Ашенбах недовольно поморщился.
— У нас, у немцев, как и у русских, не приняты длинные тосты. И я буду краток. Я хотел бы выпить за ваше здоровье, герр Танненбаум. Вы произвели хорошее и доброе впечатление на ваших новых знакомых.
Я почувствовал на щеках румянец; когда-то стыдился его, бывал недоволен собой, считал, что человек моей профессии должен уметь скрывать чувства, завидовал Пантелееву, который мог становиться непроницаемым как монумент, когда требовалось не выдать настроения.
— Из тебя получился бы неплохой дервиш, — сказал я однажды Станиславу. — Говорят, и в наши дни доходная профессия. С твоим умением держать речь и оставаться абсолютно равнодушным ты бы быстро выдвинулся...
— И принял бы тебя на работу чистить мой коврик, о недостойный и малопросвещенный отрок, — в тон отвечал Пантелеев.
Сейчас, однако, я не жалел о выступившем румянце.
Полковник сказал: