к лошади, сдёрнул с неё потник и принялся отчаянно хлестать им по расползающимся языкам пламени. Он метался в едком дыму, закрыв глаза, поэтому не замечал, что горящие клочья сена разлетаются во все стороны, взмывают вверх. Захлестав огонь на земле, он отскочил в сторону перевести дух и увидел пламя у вершины одного из стогов.
Ему не оставалось ничего другого, как поскорее бежать. Пламя разрасталось, лошадь в испуге начала рваться с привязи. Хусаин, отвязав поводья, вскочил на неё и погнал галопом к Сосновке. Обратный путь он проделал, не помня себя: показалось, что эти пять-шесть вёрст пролетел в мгновение ока.
Сыновья Евстафия дружно храпели. Хусаин пробрался на своё место, лёг, но в эту ночь так и не заснул. Сердце его бешено колотилось, долго не могло уняться…
Исмагил узнал о постигшей его неприятности от вернувшихся из ночного мальчишек. Среди них был и его сын. Мальчишки не могли объяснить, отчего загорелись стога. Не добившись от них ничего путного, Исмагил сорвал зло на сыне, надавал ему оплеух и нещадно обругал:
— Дунгыз! Что у тебя — глаз нет, не мог доглядеть? Тратить хлеб на вас, дармоедов, великий грех!
Оседлав коня, Исмагил съездил на своё сенокосное угодье и на месте больших, по пятьдесят копён, стогов увидел лишь кучи золы, подёрнутой чёрным пеплом. Даже от ограды остались только обугленные колья. «Чьих же это рук дело?» — размышлял Исмагил, глядя на пожарище. Объехал его вокруг, но никаких следов — ни от колёс, ни от копыт — не обнаружил. Злоба и отчаянье смешались в его душе. Шутка ли, остаться на зиму без клочка сена! Косил он траву и в горах, но там тоже случилась напасть: из-за дождливой погоды не сумел вовремя собрать накошенное, и то, что собрал, сеном не назовёшь — одни полусопревшие будыли.
Пытаясь напасть на след вражины, спалившей стога, Исмагил снова и так и сяк порасспрашивал мальчишек. Но они ничего не знали. Да и какой с них, мокроносых, спрос! Прежде в ночное ездили парни, те бы не проворонили злодея, да далеко они теперь, воюют… И никому в глаза не скажешь — ты, мол, спалил моё сено! Не пойман… Вдруг мелькнула мысль: «Не в отместку ли это за… Вагапа? Дело рук Хусаина? Однако он, говорили, к Ястафыю в работники нанялся, идти из Сосновки к стогам ночью у него духу бы не хватило. И откуда ему знать, что произошло в лесу? Правда, Ястафый слышал тогда, на дороге, слова Вагапа. Неужто понял?..» Всякое приходило в голову Исмагилу.
…Несколько дней спустя они возвращались из Карана с базара вдвоём с Ахмади-ловушкой. Оба ехали верхом. Шёл обычный дорожный разговор о житьё-бытьё, о ценах на базаре. С началом войны всё подорожало: и утварь, и скот, и корм. Когда речь коснулась цены на сено, Исмагил пожаловался на беду, постигшую его, и сказал, что подозревает вагапова сына Хусаина.
— С чего бы это он? Что он мог узнать? Нет, мальчишки в ночном баловались с огнём или дезертир объявился, устроился в стогу и закурил… — предположил Ахмади.
Исмагил стоял на своём:
— Он, Хусаин… Не иначе, как Ястафый сболтнул что-нибудь, кроме него, нет поблизости никого из обозников, слышавших слова Вагапа.
— Взялись, так надо было дело делать наверняка! — разозлился Ахмади. — Я вам сколько твердил…
Некоторое время они ехали молча.
— Польстился на деньги, поддался уговору, а обернулось это мне большим убытком, — хмуро проговорил Исмагил в надежде, что Ахмади предложит покрыть хотя бы часть убытка. Но тот лишь высокомерно усмехнулся в ответ.
А ведь обещал тогда — мол, услугу не забуду, будем жить по-братски, при нужде помогу… Не мог Ахмади простить голодранцу Вагапу свой позор на суде, свою обидную кличку и готов был всё отдать, лишь бы утолить жажду мести. Теперь же, когда дело сделано и в ауле смерть Вагапа вроде бы забыта, вон как повёл себя Ахмади!
«Не нужен я стал. Ну, ладно… Как бы ты об этом, Ловушка, не пожалел!» — мысленно пригрозил Исмагил.
У околицы аула они разъехались, Исмагил свернул к Верхней улице. «Ну, погоди! Погоди! — думал он, всё более распаляясь. — Не будь моё имя Исмагил, если ты не поплатишься за короткую память! У красного петуха быстрые крылья… Сел он на моё сено — может сесть и на твою крышу…»
Беда, обрушившаяся на страну, не обошла стороной и туйралинцев. Большинство мужчин мобилизовали. Взяли в армию и Кутлугильде. Ушёл он на войну уже зимой. Фатиме это не принесло ни горя, ни радости. Правда, при проводах она поплакала вместе со свекровью и золовками, но лишь для приличия.
Мужа она не любила, не смогла сблизиться с ним и, когда они оставались вдвоём, упорно молчала, не отвечая даже на его вопросы. Кутлугильде в конце концов взбеленился и начал вечерами бить жену. Намотав её косу на одну руку, другой он наносил удары, повторяя один и тот же вопрос:
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
Она — ни слова в ответ.
Не очень-то словоохотлива была она и со свёкром, свекровью, золовками. Поэтому и те исходили злостью. Недаром говорится, что гонимую мужем притесняют всем миром. Бывало, Кутлугильде ударит или обругает Фатиму, — тут и все домашние не упускают случая уязвить её. Свёкор в глаза невестке ничего не говорил, но Фатима могла слышать, как в другой половине он бранит её. Да он и хотел, чтобы слышала. Фатима в своей половине возится с посудой, а Нух в своей ляжет, задрав ноги, на нары и зудит — в открытую дверь слышно:
— Заважничала, нищенка, попав в богатый дом. Перед отъездом к нам куда как раскудахталась, а теперь будто кольцо во рту прячет. Нищенствовала бы там, так ради куска хлеба распечатала рот. Не великий богач отец-то, вонючим мочалом промышляет, в услужении у других ходит…
Фатима, придумав какой-нибудь предлог — надо, дескать, принести воды или выплеснуть из таза, — уходила во двор, немного отдыхала там от бесконечных унижений.
Всего два-три дня прожила она в этом доме сносно. Это было прошлой зимой. Встретили её как гостью, ничем в первые дни не утруждали. Лишь сходила она, ' сопровождаемая золовками, с коромыслом по воду на Инзер — согласно обычаю показала себя аулу. На третий день свекровь, опять же по обычаю, созвал а соседок, чтобы познакомить их с молодайкой. Выпив несколько самоваров чаю и разобрав со скатерти остатки угощения на гостинцы детишкам, соседки принялись на все лады расхваливать Фатиму:
— Ловка, сноровиста! А я-то думала — молода, так ещё ничему не обучена.
— Очень удачно невестку выбрали!
— Дай им всевышний ума-разума, чтобы жили в дружбе и согласии!
И Фатиме понравились эти простые приветливые женщины.
Но кончился праздник, и потекла беспросветная жизнь. На молодую взвалили всю работу по дому и по двору: и уход за скотом, и приготовление пищи, и стирка — всё легло на неё. Она не успевала хотя бы раз за день присесть, скинуть с себя елян, дать телу отдохнуть; ела на ходу, пока крутилась у котла. Свекровь лишь указывала: сделай, килен [111], то, сделай это. Фатима и сама знала, что надо делать, поэтому подсказки выматывали душу. А золовки пальцем о палец не ударят, не переложат вдоль то, что лежит поперёк.
В начале лета туйралинцы выехали в долину Инзера на яйляу. Прекрасное это было место, но Фатима не замечала окружающей красоты. С раннего утра наваливались на неё заботы: надо было подоить двенадцать коров и пять кобылиц, вскипятить молоко, заквасить катык, а прокисший катык сварить, процедить, отжать корот и, слепив из него кругляши, выставить на просушку. Лето пролетело — и не выдалось у неё часу сходить на склон горы, усыпанный тёмно-красными ягодами, кинуть в рот ягодку.
Часто ей вспоминалось, как предыдущим летом пошла по ягоды, как встретилась последний раз с Сунагатом. Вспомнит, поплачет, и на сердце легче. Фатима не знала, где её любимый — в тюрьме ли тоскует, бродит ли по лесам, таясь от людей. Лишь ближе к осени, когда Кутлугильде свозил Фатиму погостить к родителям, подруги рассказали ей, что пришли в Ташбаткан вести об оправдании Сунагата. Фатима порадовалась, хоть и не надеялась свидеться с ним.
Когда многие из Туйралов уже ушли на войну, Кутлугильде ещё оставался дома и объяснял это тем, что