— Выходит, вы спасли мне жизнь? — окончательно оправившись, спросил Луков.
— Это громко сказано! — рассмеялся парень. — Когда переходите улицу, не смотрите на небо.
— Как ваше имя? — видя, что его спаситель повернулся и зашагал по тротуару к Дворцовому мосту, спросил Николай Евгеньевич.
— Андрей, — обернулся тот и скоро скрылся в толпе прохожих.
Подходя к Пушкинскому дому, Луков подумал, что будто бы он раньше где-то видел этого парня. Ясные серые глаза, высокий лоб, короткая прическа, прядь темно-русых волос и эта ироническая улыбка. Николай Евгеньевич давно уже заметил, что после того, как ему перевалило за пятьдесят, все чаще встречаются люди, которые на кого-то похожи…
И все-таки у знакомых надо спросить, есть ли у Вадима Казакова сын по имени Андрей…
3
В народе бытует мнение, что каждому человеку всего доброго и недоброго отмерено по определенной мерке. Не бывает так, чтобы один человек был всю жизнь несчастен, а другой — счастлив. И потом, наверное, быть только счастливым — скучно. Счастье тоже ведь познается лишь по сравнению с несчастьем. Ученые-медики утверждают, что человеку необходимы стрессы и дистрессы. Только тогда он ощущает полноту жизни, все ее многообразие. Иногда можно услышать: мол, я больше не пью, потому что уже выпил свою «цистерну». Или вдруг энергичный боевой человек, всю жизнь боровшийся за какие-то свои принципы, как говорится, спускает пары и успокаивается, становится покладистым, равнодушным, идет на любые компромиссы. На вопрос, что с ним случилось, отвечает: «Я отвоевался, теперь хочу жить без всяких треволнений…» И живет.
А вот любовь тоже отпущена человеку по мерке? Отлюбил свое и успокоился? И уже до самой смерти кровь твоя не вскипит, а сердце не вспыхнет?..
Вадим Федорович сидел на черном пне у заросшей травой и кустарником землянки. Перед ним расстилалось Черное болото. Ветер шуршал тростником, ржавой осокой, тускло поблескивали между серых кочек свинцовые окошки болотной воды. Зеленая ряска сливалась с лиловыми листьями кувшинок. К самому краю болота подступили высокие сосны и ели, на мох и траву неслышно падали сухие иголки. На березах и осинах почти не осталось листьев, зато их много было под ногами. Неторопливые букашки и жучки ползали между ними. Наверное, запасают пропитание на зиму. Почти не слышно птиц. Сначала улетели ласточки, потом скворцы. Каждый день над Андреевкой тянутся караваны гусей, журавлей, других перелетных птиц. Иные летят своим клином молча, другие пускают на землю мелодичные грустные трели. Красиво летят на юг большие птицы. Впереди вожак, за ним — треугольником — летят другие. Иногда одна сторона треугольника или другая вытягивается, становится длиннее, затем снова выравнивается. Пролетят птицы, скроются за вершинами деревьев, а на душе останется тихая, приятная грусть. Невольно подумается: был бы ты птицей, наверное, тоже полетел вслед за ними…
Вспомнились стихи Сергея Есенина:
Осень всегда приносит с собой грусть-печаль. И печаль эта не мучает тебя, не терзает, а, наоборот, успокаивает, сладко тревожит, заставляет на мир взглянуть как-то по-иному. Философичнее, что ли. Почему любовь проходит?..
Помнится, встретив Виолетту, внушал себе: дескать, это моя последняя любовь… Может, это и на самом деле так? Больше никогда он не испытает того, что когда-то испытывал к Ирине, Виктории, Виолетте? Кажется, он писал в одном из своих романов, что каждая любовь отрывает от человека какую-то частицу души. А у него их было три. Если верить тому, что каждому человеку природой отпущено все по мерке, то он, Вадим, уже исчерпал свой резерв? Слово-то какое-то казенное… Почему же тогда не пришло к нему спокойствие? Почему он обратил внимание на Галю Прокошину? Или кроме большой, настоящей любви существуют маленькие, грошовые любовишки? И теперь вся его жизнь будет состоять именно из этих любовишек? Незавидная же тогда у него судьба…
В последнюю встречу с Викой Савицкой он услышал от нее, что в новом его романе главная героиня — существо неприятное. Ей, женщине, стало обидно за героиню романа. Значит, подсознательно Казаков придал своей героине черты Виолетты Соболевой… А с другой стороны, имеет ли он право так сурово судить женщин? Каждая из них что-то тоже отдала ему, в конце концов все они послужили прообразами его героинь.
Треснула сухая ветка, сверху, шурша, упала красная еловая шишка. Вадим Федорович задрал голову и встретился глазами с пушистой, похожей на комок сизого дыма, белкой. Изящный зверек бесстрашно смотрел на него сверху вниз, в лапках его была зажата еще одна большая шишка. Изогнутый хвост неподвижно застыл за грациозно изогнутой спиной.
— Привет! — улыбнулся Казаков.
Белка наклонила голову набок, как это делают собаки, когда хотят понять, что говорит хозяин, потом пострекотала что-то неразборчивое и бросила вниз шишку. В следующее мгновение зверек взмыл вверх и очутился на другом дереве. Блеснул веселыми глазками и исчез в колючей хвое большой сосны.
Почему-то после этой мимолетной встречи с белкой на душе у Вадима Федоровича стало полегче. Он поднялся с пня, наступил ногой на что-то твердое, нагнулся и извлек из-под жесткого седого мха ржавую неразорвавшуюся мину. В помятый стабилизатор набилась коричневая земля, перемешанная с нитями мха и грибницы. Повертев мину в руках, он подошел к самому краю болота и зашвырнул ее подальше. Почему-то он был уверен, что она не взорвется, даже не пригнулся и не спрятался за дерево. Мина гулко шлепнулась прямо в свинцовое окно, зеленая ряска раздалась в стороны и снова невозмутимо сомкнулась. Мина не взорвалась.
Вспомнился 1943 год, налет карателей на партизанский лагерь, свист мин, треск автоматов. Тогда его бабушка, Ефимья Андреевна, провела сохранившуюся часть отряда через непроходимое топкое болото. Она одна лишь знала узкую тропу, вилявшую меж кочек. В тот раз Вадим и подхватил на этом болоте проклятый ревматизм, мучивший его до сих пор. Сорок два года прошло с тех пор, а как живо все перед глазами! Хорошо замаскированные землянки, «птичье гнездо» на огромной сосне — там дежурил наблюдатель с биноклем, — черный, с помятым боком котел, в котором Ефимья Андреевна варила похлебку, партизаны, занятые каждый своим делом: один штопает рубаху, другой чистит и смазывает автомат, третий просто лежит на бугре и смотрит в небо…
Неожиданно чьи-то теплые ладони закрыли ему глаза, горячее дыхание обожгло шею. Он даже не вздрогнул, лишь мелькнула мысль, что вот тут, где был партизанский лагерь и где он жил в общем-то как на пороховой бочке, был всегда в напряжении, начеку, мог ночью проснуться от шороха усевшейся на ветку птицы, сейчас не почувствовал даже присутствия постороннего человека, не услышал его шагов. Правда, на мху их и услышать трудно, но все равно мирная спокойная жизнь притупила все былые лесные инстинкты.
Какое-то мгновение он стоял молча, даже не пытаясь отвести чужие ладони, размышлял: кто бы это мог быть?
Тихий, журчащий смех…
— Отпусти, Галя, — улыбаясь, сказал он.
Перед ним стояла Галя Прокошина, на ней была капроновая куртка, на полных ногах короткие резиновые боты, у ног стояла плетеная корзинка, почти до самого верха наполненная клюквой. Крупные ягоды будто подернуты сизой дымкой. От одного взгляда ни них во рту появилась оскомина.