значении: людям ведь свойственно запоминать и отмечать не только радостные, но и печальные годовщины; и, например, на человека, позабывшего даты смерти своего отца или матери, мы взглянули бы, по меньшей мере, с недоумением. Потому что даты ухода из жизни близких и любимых невозможно вытравить из памяти даже при желании: их выжигает в ней боль. Хотя и затухающая со временем, но вновь и вновь воскрешаемая в поминальные дни как свидетельство нашей не расторгаемой даже смертью связи с ушедшими.
Такие, «выжженные» в памяти даты, нестираемые потоком времени и сменой поколений, существуют и у целых народов, как до сих пор, несмотря ни на что, всё ещё живёт и чтится на всём пространстве ушедшей в небытие державы 22 июня 1941 года. Казалось, и 8 декабря 1991 года должно было бы занять своё место где-то рядом с ним, но, как видим, этого не произошло. Так не потому ли, что боль была не так сильна, во всяком случае, не у всех одинаково сильна, как об этом продолжают твердить до сих пор? Не потому ли, что так изобиловавшие в последнее время речи о том, что морок вот-вот рассеется и все 15 (ну хорошо, пусть 12, пусть 11 — на Прибалтику и Грузию уже, кажется, не рассчитывают даже самые упорные оптимисты) снова, дружно взявшись за руки, встанут в общий круг, были не более чем утешительным самообманом? И всеобщего потрясения не было?
Ярко, словно бы и не минуло с тех пор двух десятилетий, помню, как мы с моим коллегой из Молдавии, где тогда вовсю бушевали страсти и уже пролилась кровь, бежали на в ту пору ещё незастроенную Манежную площадь, где тотчас же после известия о том, что произошло в белорусских Вискулях, собрался небольшой митинг. Небольшой, замечу, по количеству людей, но очень напряжённый по накалу эмоций. Было в нём нечто судорожное, мечущееся и — обречённое. Он был плохо организован — если вообще был организован, не обозначились никакие политические силы, готовые дать язык и перевести на уровень рефлексии, этой необходимой предпосылки ответственного действия, самими этими корчами, этой судорожностью заявляющему о себе чувстве боли и растерянности. И было ещё сильно ранившее равнодушие прохожих, иногда бросавших реплики в нашу сторону — не скажу, чтобы очень дружелюбные. Так отреагировала Москва. Да, конечно, она была тогда опорой Ельцина и той резко антисоветской, враждебной по отношению к самому СССР общественности, которая по какому-то недоразумению была названа у нас демократической. И у которой даже предельно недемократичный способ решения вопроса о судьбе Союза ССР не мог затуманить «чувства глубокого удовлетворения» по поводу его кончины. Но ведь и глубинка не взволновалась, кажется, и вообще никак не отозвалась на крушение державы. Наконец, массы протестующих граждан вовсе не осаждали Верховный Совет в день ратификации им Беловежских соглашений — было спокойно и, в общем, безлюдно, если не считать немногочисленной, но очень активной группы поддержки именно Беловежья.
Нет, ничто в хронике событий тех дней не позволяет утверждать, что вся Россия, а не отдельные проживавшие в ней люди, была потрясена. Советский Союз она проводила в могилу, в общем, без слёз; потрясены были другие, те, кто в отчаянии, звоня из Молдавии, Прибалтики, Средней Азии, спрашивал: «Что? Что теперь с нами будет?». Но судьба этих людей, мгновенно ставших иностранцами, в ту пору не так уж многих интересовала. И до конца дней буду помнить я весёлые лица на Красной площади в ночь встречи 1992-го, первого post mortem СССР, года, смех, хлопанье пробок и льющееся на брусчатку шампанское. К которому уже были подмешаны и слёзы, и кровь Нагорного Карабаха, Приднестровья, Южной Осетии, и это ещё было только начало. Но — пилось легко и весело, а слёзы и кровь — так ведь это где-то там, «на окраине империи», ну, а все империи распадаются, ничего не поделаешь, так что тем, кто «на окраине», просто не повезло. Этой мантрой тогда утешались многие.
Не взволновались и союзные республики, Верховные Советы которых повсюду (за исключением уже получивших международное признание, в том числе и со стороны СССР, прибалтийских республик, ставших государствами Балтии) в обстановке полного спокойствия ратифицировали Беловежские соглашения. Более того: когда 15 марта 1996 года Госдума, по инициативе имевшей тогда большинство голосов КПРФ, приняла решение об их денонсации, оно не только не было поддержано ни одной из стран СНГ, но возбудило немало резких речей и прозрачных намёков на возрождение «имперских амбиций» со стороны России. И уже только об этот неоспоримый исторический факт разбиваются ставшие ныне столь популярными, несмотря на их размытость и бездоказательность, утверждения о насильственно «вытолкнутых» из единой семьи народах, только и мечтающих о возвращении в неё.
Звучали они и на страницах «Нашего современника» (см. например, статью Н. Лактионовой в № 1 за 2006 год), но лично мне не слишком понятно, на каком основании кто-то из нас, граждан теперь уже другой страны, может брать на себя право говорить за другие народы, словно бы они были несовершеннолетними или недееспособными. На мой взгляд, это неприемлемо: они ныне — граждане суверенных государств, независимостью которых дорожат, если судить по их острым реакциям на «имперскую угрозу», будь она реальной или мнимой. Стало быть, могут произнести своё собственное слово, да уже и произносили, только оно было о другом. Так, ещё за три года до сенсационного, но не возымевшего никакого резонанса постановления Госдумы о денонсации Беловежских соглашений Нурсултан Назарбаев в одном из своих интервью поведал, что именно страх республик перед угрозой возрождения империи тормозит интеграцию на постсоветском пространстве:
«Тень страшного монстра ещё маячит поблизости… Слишком примитивным было бы считать, как это порою звучит, что республики бывшего Союза, обжёгшись на суверенитете, готовы вернуться в „семейное лоно“. Конечно, имели место и эйфория насчёт собственных возможностей, и амбиции политических лидеров. Однако суть нового качества как раз в том, что республики наконец ощутили себя независимыми государствами» («Известия», 5 июня 1993 года).
Если бы депутаты более внимательно относились к тому, чего желают и к чему стремятся сами бывшие союзные республики, то, возможно, конфуза с их оставшимся безответным широким жестом и не случилось бы. Так, может быть, сегодня нам, извлекая уроки из прошлого, не следует торопиться трубить в фанфары и бить в литавры по поводу замаячившего на горизонте Евразийского Союза (на авторство идеи которого тоже претендует Назарбаев)? Коль скоро России в нём заведомо уготована роль хотя и притихшего, раскаявшегося, но всё-таки потенциально опасного «монстра». И заискивающая поспешность, с которой Россия раз за разом протягивает свою, точно так же, раз за разом, отвергаемую руку дружбы, на мой взгляд, просто унизительна для неё. Не говоря уже о политической контрпродуктивности подобных жестов. Возможно, сегодня в бывших союзных республиках достаточно людей, сожалеющих о Союзе, но они не образуют критической массы, не заявляют о себе, и говорить о них мы можем только гадательно.
Но ничем не подкреплённые, бездоказательные речи обо «всех вытолкнутых» для меня, своими глазами видевшей, что происходило тогда «на окраинах империи», неприемлемы ещё и той лёгкостью, с какой мгновенно дающее ответ на все трудные вопросы словечко «все» уравнивает тех, кто, подобно Приднестровью, Абхазии, Южной Осетии, кровью заплатил за свое нежелание уходить из единой страны, и тех, кто наносил по ней сокрушающие удары. Уравнивает убитого в мае 1990 года в Кишинёве (как видим, ещё при жизни СССР) десятиклассника Дмитрия Матюшина и забивших его насмерть («за то, что говорил по-русски») молдавских националистов, потом топивших в крови Бендеры. Уравнивают обесправленных неграждан Прибалтики с теми, кто жестоко дискриминировал их, третируя русское население этих республик как недочеловеков — в выражениях, извлечённых непосредственно из архива нацистской пропаганды, о чём недавно очень своевременно напомнил В. Швед в своей обширной работе «Литовский лабиринт» («Наш современник», № 9—10, 2011). Уравнивают миллионы (по некоторым оценкам не менее пяти) ограбленных, лишившихся жилья и работы, а то и близких, беженцев, в основной их части тоже русских, из республик Средней Азии и Казахстана, и гнавших их насильников.
Что ж, выведя такое нехитрое уравнение, зачеркнув всё бывшее как небывшее, легко, конечно, обещать чудо немедленного восстановления «дружбы народов» (что регулярно, особенно в преддверии выборов, делает КПРФ), а там, глядишь, и самого Советского Союза. Но разве ещё не в Советском Союзе произошли армянские погромы в Сумгаите и Баку? Разве ещё не в Советском Союзе был убит Дима Матюшин, а осенью того же года молдавской полицией в Приднестровье были расстреляны безоружные люди — на что союзное руководство почти открыто дало индульгенцию? Как дало её в рождественский сочельник 1991 года на ввод полууголовных банд в осетинский Цхинвал, преднамеренно обезоруженный накануне. Наконец, невозможно отрицать, что это именно союзное руководство зажгло зелёный свет дискриминационным законам о языках, которые, стартовав в Прибалтике, стремительно (лишь в Белоруссии этот процесс был остановлен благодаря приходу к власти А. Лукашенко) распространились на все остальные