Дело в том, что очень, редко эстет выбирает себе в подруги жизни эстетку. Опыт показал, что такие браки почти никогда не бывают удачными. Но майанский закон дает эстету право на всякую женщину, если он клятвенно заявляет, что она нужна ему для творчества. Законы острова предусматривают в этих случаях временные связи между эстетами и беотками, которые не уничтожают предварительно заключенного беотского брака, но временно приостанавливают его действие, когда речь идет о предполагаемом отцовстве. Это весьма остроумное решение вопроса, благодаря которому отпадают все непривлекательные особенности тайного адюльтера; не мешало бы ввести подобный закон и у нас. Что касается мужа-беота, то он считает такой выбор великой для себя честью, ибо знает, что имя его будет упомянуто в “Жизнеописании эстетов”, которое государство издает отдельными выпусками после смерти каждого из них. Таким образом, муж-беот выигрывает в социальном отношении то, что проигрывает в супружеской верности. Добавлю полноты ради: некоторые эстеты, как я слышал, жаловались на предоставляемые им привилегии этого рода; они утверждали, что в литературных произведениях ценность любви обусловливается препятствиями, которые последняя встречает на своем пути. Должен сознаться, что единственные хорошие романы, которые я читал на Майане, были написаны бывшими беотами, что как будто подтверждает эту теорию.

Самым слабым местом эстетов является, как мне кажется, то обстоятельство, что они утратили связь с жизнью. Обычно художник борется, по крайней мере в дни своей молодости; от этой борьбы он сохраняет воспоминания, любовь, ненависть словом, живые чувства. Но на Майане жизнь не ставит никаких препятствий эстетам и не требует от них знаний. Отсюда их невероятное невежество. Мои читатели не поверили бы, если б я привел некоторые вопросы, которые нам задали самые умные из эстетов. “В моей новой книге, — говорил мне один из них, — я должен описать пограничную горную область, по которой идут контрабандисты; но, скажите, как идут по горе? Есть ли там тропинки. или дороги?” Другой долго расспрашивал меня об устройстве лодки; он все не мог уяснить себе назначение руля, весел, парусов. Все экономические вопросы чужды эстетам, так как беоты занимаются этим вместо них. Только старый Альберти немало повидал в течение долгого периода жизни, когда он ничего не писал; многосторонний и живой ум этого культурнейшего человека делает его одним из самых замечательных людей из тех, которых я когда- либо встречал. Но в глазах наиболее строгих эстетов Альберти — еретик.

Для эстета единственная существующая реальность — это произведение, над которым он работает; остальное, то есть то, что мы называем действительностью, является для него лишь запасным материалом или, вернее, садком живой рыбы, из которого он при случае черпает необходимое духовное питание. Сказанное пояснит читателю, почему нередко, с большим удовольствием беседуя с эстетами, я все же не мог вполне удовлетвориться характером их дружбы. Я всегда испытывал чувство, что они глядят сквозь меня на созданные их фантазией образы. Во время беседы они внезапно возносятся куда-то в облака и парят над своей телесной оболочкой. Их эротическая жизнь всегда определяется жизнью произведения. Предположим, эстет покидает свою любовницу; будьте уверены, что ему нужна сцена разрыва. Если он обманывает свою жену, значит, ему надо изобразить сцену ревности. Часто я бывал поражен, когда седовласые старики с наивными глазами говорили: “Мне необходима молодая девушка, мне нужно кровосмешение, преступление”.

По той же причине почти все эстеты ведут двойную жизнь; многие из них от природы верны и целомудренны, но для работы им необходимо возбуждение, которое зажигают в душе живые желания. Мартен однажды цинично объяснил мне, что единственной благоприятной для творчества атмосферой является атмосфера зарождающейся любви. “Тогда, — сказал он, — наступает короткий момент иллюзии и прилива сил, и в это время самая сложная работа кажется легкой”. Поэтому он считает, что эстет должен рассматривать всякую женщину как возможную любовницу, ибо разнообразие желаний, а не их удовлетворение питает талант. “Брак, — добавил он, — или всякая постоянная связь с женщиной для выдающегося художника смерть. Я это знаю совершенно точно”.

Но если любовная жизнь на Майане сложна, то жизнь политическая весьма элементарна. Эстеты отказываются заниматься политическими вопросами, и управление островом поручено комиссии из беотов. Контроль эстетов касается только публичных зрелищ, печати и иммиграции. Единственный печатный орган острова — “Газета эстетов” — публикует лишь подробные сведения о произведениях в процессе их созидания, а также о духовном и физическом самочувствии самых известных эстетов. Так, в день нашего прибытия в психариум я прочел большую статью об астме Ручко. На следующей неделе “Газета” начала печатать ряд весьма интересных статей о грезах эстетов.

Некоторые стороны деятельности городской полиции все-таки интересуют эстетов, в частности постановления о тишине и спокойствии. В квартале, где обитают хозяева Майаны, все улицы покрыты слоем каучукоподобного вещества, заглушающего шум экипажей. Запрещается пользоваться предупреждающими сигналами и даже — за исключением времени, отводимого на еду, говорить на улице громким голосом.

Хотя у Анны нежный голосок, один из агентов литературной бригады составил на нее протокол за то, что она громко сказала: “Вот дом Альберти”. К счастью, необычный шум привлек к окну самого писателя, и он уладил этот инцидент. Пользование телефоном запрещено на Майане с девяти утра до двенадцати дня. Для некоторых особо нервных эстетов правительство велело выстроить Башню Молчания, где комнаты со стенами, обитыми пробкой, плавают в масляном бассейне. Запрещается подходить ближе чем на четыреста метров к этой башне, куда имеют доступ только специальные слуги и притом в определенные часы. Беотки, выходящие замуж за эстетов, перед браком проходят курс в Школе Молчания, где с ними проводят длительные тренировки.

Анна находила, что многим эстетам не мешало бы пройти эту школу. Хотя нравы и обычаи островитян интересовали нас и мы не могли нахвалиться отношением к нам в психариуме, нас крайне тяготили ежедневные визиты, уклоняться от которых мы не имели возможности.

Ручко привязался ко мне. Однажды он спросил, как звали моего отца; с этой минуты он называл меня не иначе, как Петром Ивановичем, и каждое утро приходил ко мне на несколько часов. Я со своей стороны питал к нему симпатию. Трудно себе представить две столь различные натуры: насколько я был холоден и скуп на излияния, настолько Ручко был неспособен сдерживать свои чувства. Его душа всегда была открыта для того, кто становился его другом. Подражать ему в этом я не мог, но я уважал эту черту и невольно восхищался ею. Он был самым большим идеалистом из всех известных мне эстетов: для него не существовало ничего, кроме его творения и творений его друзей. Правда, когда я познакомился с ним, он медленно угасал от чахотки и сознавал это, но Жермен Мартен, встречавшийся с ним в молодости, говорил мне, что он всегда был таким же идеалистом.

Ручко очень огорчался из-за того, что я не писал. В его глазах жизнь, посвященная не творчеству, а чему-нибудь иному, была испорченной жизнью. Ему оставалось протянуть всего несколько месяцев, но он считал себя человеком намного более счастливым, чем я, молодой и крепкий, но занятый планами будущей деятельности, которая, с его точки зрения, была чем-то нереальным, похоронами заживо. Кажется, он в конце концов решил, что “пробудить” мое Я можно, только давая мне говорить об Анне и заставляя меня думать о моих отношениях к ней. Обычно столь сдержанный, он однажды возмутился и чуть ли не облил меня презрением, когда я заметил, что чем дольше длилось наше путешествие, тем более простые и братские чувства возбуждала во мне Анна. Эти слова свидетельствовали о моральном и физическом равновесии, которое буквально выводило из себя моего несчастного друга. Зная, ценою какой борьбы я пришел к этому умонастроению, я считал такую уравновешенность добродетелью и гордился ею. Он же, будучи к ней неспособен, презирал мое бесстрастие.

— Нет, нет, — говорил он, беря меня за руки и глядя мне пристально в глаза, — нет, Петр Иванович, вы говорите неправду! Вы сами себе лжете, вы увиливаете от своего сокровенного Я… Мне хорошо известно, что эта уравновешенность, которой вы так кокетничаете, только маска и что вы достойны жить внутренней жизнью.

Когда он уходил от меня, я всегда испытывал чувство стыда, неудовлетворенности, но не мог понять, вызвано ли это чувство сознанием ничтожности моей собственной жизни или болезненными признаниями Ручко.

Иногда, покинув меня, он шел к Анне и излагал ей то, что он думал обо мне. “Что хуже всего в Петре Ивановиче, — говорил он ей, — это то, что у него гордость переходит в какой-то гонор, который душит все его истинные чувства. Он драпируется в него, как в тогу. Видите ли, Анна Михайловна, люди боятся тюрьмы, железных решеток, сторожей, а сами не видят, что замыкаются в стократ более тесной тюрьме. В темнице еще можно быть самим собой. Я иду дальше: в темнице легко быть самим собой. Но душа, в которой зада

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату