Бедняга Ручко дышал с трудом: как только он пытался прилечь, чтобы уснуть, астма душила его. Врачи заявляли, что он так протянет дней восемь или десять, не больше. Вся Майана следила за агонией с благоговейным сочувствием; это было действительно героическое зрелище. Ручко прожил последние часы, диктуя заметки о своей болезни (писать он уже не мог). Они назывались “Смерть Ручко”. Посещая умирающего, я прослушал несколько отрывков оттуда; никогда я не читал ничего более прекрасного. Каждый прилив страдания был описан с изумительной ясностью ума и властью над формой. Для меня, слышавшего этот рассказ, смерть уже не является незнакомкой, какой она была раньше; она теперь столь же понятна моему уму, как любовь или буря.
Желая вложить все свои силы в этот последний труд, наш друг закрывал глаза и наблюдал за тем, что происходит в нем, в его умирающем теле. С волнением, бывало, пробираешься на цыпочках в его комнату, где известнейшие эстеты молча стоят вокруг ложа Ручко, лежащего с закрытыми глазами, а молодые девушки-беотки ловят звук его все более слабеющего голоса. Тогда я понял, каким величием отмечен путь эстетов, несмотря на все их недостатки.
Но не только эта трагедия сделала наше пребывание на острове кошмарным. В то время как Ручко агонизировал, Снэйк сходил с ума. По крайней мере в том смысле, который придают этим словам эстеты: они настолько своеобразно понимают слово “сумасшествие”, что я затрудняюсь объяснить это читателю. Пусть он припомнит, что эстет в нормальном состоянии считает живой мир фантазией, а мир искусства — реальностью. Если происходит взаимное перемещение этих понятий, если больной эстет начинает смотреть на жизнь как на нечто действительное и имеющее значение, доходя до пренебрежения своим искусством, то майанские врачи констатируют у него душевную болезнь. Поймут ли меня, если я скажу, что майанское сумасшествие есть галлюцинация “наоборот”?
Так вот, это и случилось со Снэйком. Уже несколько дней Мартен говорил мне с беспокойством, что Снэйк отказывается работать. Я, впрочем, не придавал большого значения его сообщениям, считая, что он делает это, дабы возбудить мои ревнивые подозрения. Но однажды утром я увидел, что Мартен искренно взволнован и очень мрачен.
— Нашего бедного Снэйка, — сказал он мне, — завтра должны осматривать психиатры; боюсь, что ему предпишут принудительный отдых в доме умалишенных на несколько месяцев. А жаль: Снэйк был одним из самых светлых умов этого острова и великим поэтом… Знаете, мы, эстеты, напрасно считаем пустяками приезды иностранцев. Они, правда, обогащают наши представления о типах человека, но большой художник создает свои типы без моделей, а опасность при этих посещениях намного превышает пользу… Итак…
Он хлопнул меня по плечу и сказал с серьезностью, которой я раньше за ним не замечал:
— Видите ли, Шамбрелан, если я когда-нибудь возглавлю иммиграционную комиссию, я больше не разрешу въезжать сюда женщинам… Другое дело наши беотки: они покорные создания, и не помышляющие о вмешательстве в жизнь мужчины… Но европейка! Американка!.. Подвергать нежный и драгоценный механизм ума эстета кокетству и капризам одного из этих ужасных существ… Нет, доколе у меня будет хоть какая-нибудь власть над эстетами, этого больше не повторится… А что касается вас, дорогой друг, и вашей спутницы, любовницы, сестры — называйте ее как угодно, — то предлагаю вам поскорее уехать… когда захотите.
— Вы говорите серьезно?… Мы можем уехать?
— Сегодня утром я приказал Ведомству общественных работ приготовить ваше судно как можно быстрее… Оно будет готово самое позднее через неделю.
Должен сознаться: несмотря на то что перемена его настроения была обусловлена печальными причинами (сумасшествием бедного очаровательного Снэйка), невыразимая радость наполнила все мое существо. Но я понял, что было бы нетактично слишком явно обнаружить это чувство.
— Расскажите мне о Снэйке, — попросил я. — Что с ним случилось? У него был припадок?
— Да, — сказал Мартен. — Вот как это произошло. Я не скрывал от вас, что Снэйк влюбился в вашу подругу. Я придавал этому мало значения; но позавчера, видя, что Снэйк не думает о своей работе и едва отвечает, когда его спрашивают о новой поэме, я предложил передать ему эту особу на три или шесть месяцев через Комиссию эстетских браков, в которой я состою товарищем председателя… Представьте себе мое удивление, когда он решительно отказался!
— Отказался?! — радостно воскликнул я.
— Да, отказался, — возмущенно подтвердил Мартен, — и указал мне, что Анна любит вас, что она это сама ему сказала и что он согласен удержать ее при себе только в том случае, если она на это добровольно согласится… Перед лицом такой ужасной галлюцинации я вынужден был позвать врача. К сожалению, диагноз не оставлял места никаким сомнениям: глубокая вера в реальность жизни — опасный психоз в первой стадии… Ну, а сегодня он, наверное, покажется экспертам еще более тяжелым больным, ибо со вчерашнего вечера бредит: он говорит, что поэма есть лишь искусственное сочетание слов, что всякий художник — мистификатор, что один час истинной любви стоит книг всего мира! Словом, явное помешательство.
Должен сознаться, что я выказал некоторое малодушие. Для меня лично было ясно, что никогда Снэйк не был более нормален, чем теперь, но к чему это говорить? Интеллект эстета работает не так, как наш. В том смысле, в котором всякий эстет, подобно Мартену, употребляет слово “сумасшествие”, Снэйк был помешанным.
Когда я открываю мой майанский дневник на странице, где я в последний раз отметил свои переживания, я там не нахожу ни слова о болезни Снэйка, но только одно: “Анна любит вас, она это сама ему сказала”.
Наш корабль был заново окрашен и снабжен большими желтыми парусами, приятно сочетавшимися с яркой синевой моря. У двери психариума миссис Александер расцеловалась с Анной. “Простите, — сказала она, — что я против своей воли так долго держала вас в плену”.
— Миссис Александер! — сказала Анна. — Вы ведь превратили наше пребывание здесь в истинное наслаждение!..
— Надеюсь, что нет, — ответила миссис Александер со свойственной ей загадочной и грустной улыбкой. — Мне бы хотелось, чтобы при воспоминании о Майане вы испытывали некоторый страх: надо, чтобы Майана заставила полюбить все то, что не имеет к ней никакого отношения.
— Я же вам это обещала, — сказала Анна.
Они, по-видимому, намекали на беседы, которые ранее вели на эту тему и в которые я не был посвящен.
Я отошел на несколько шагов; они обнялись еще раз, и Анна бегом догнала меня.
Жермен Мартен пришел в гавань попрощаться с нами. Мы были искренне опечалены предстоящей разлукой. Если он немного и играл нашими чувствами, мы все прощали ему за ум и привлекательность. Мы были здесь так мало, но уже успели приобрести и, увы, потерять стольких друзей! Из трех судей, встретивших нас на этом самом берегу, при нашем отъезде присутствовал только один. У Анны были красные глаза, у меня, может быть, тоже. Мартен, как настоящий эстет, далекий от подобных чувств (психоз первой степени!), при виде нашего волнения вынул записную книжку и сделал в ней какую-то пометку.
Моряки-беоты подняли на борт ящики со съестными припасами. Майанцы оказались очень внимательными, и мы увозили с собой больше продовольствия и воды, чем это было нужно для короткого рейса до Таити. Мартен нарочно говорил только о мелочах; он хотел, чтобы сцена отъезда была словно какая-нибудь глава из его книги. В момент расставания он сказал: “Прощайте и… не забудьте написать мне, как кончилась история”.
Мы медленно отплыли, наши паруса надулись, мы обогнули мыс, на краю которого, среди красных скал, находилась могила бедного Ручко. А с другой стороны, среди пальмовых деревьев, белел дом с балконами в цветах: то была больница, где Снэйк вызывал в памяти слишком реальное лицо Анны.
Солнце садилось в багряно-золотом небе; море слабо выбилось, точно зеркальная поверхность озера, маленькие лиловатые облака побледнели и растаяли. Над нами задрожали первые звезды. Сидя на палубе, мы с Анной долго говорили об эстетах. Теперь, когда благодаря разделяющему нас морю эстеты уже отодвинулись в прошлое, при мысли о них у нас возникало какое-то сладостное ощущение странного величия.
— Да, — сказал я, — они освободились от оков материи, и это в сущности то, к чему направлены усилия человечества; другие народы стараются победить вещественное магией, религией, наукой; эстеты