Она перевернула страницу и остановила взгляд на портрете брата. Ее светлое лицо с крошечными веснушками потемнело, в горле встал ком. Не сводя взгляда с родного лица, она застыла, как статуя, по ту сторону пространства и времени, лишь однажды облизнула сухие губы. Потом полистала еще, пробежала глазами два-три предложения, снова вернулась к портрету и опять к титульному листу.
— Тысяча девятьсот семьдесят пятый, — задумчиво сказала она. — Он уже два года как был мертв. Об этой книге я и не знала. Откуда она у вас?
Пока Грегориус рассказывал, она нежно поглаживала серый переплет — движение, напомнившее ему студентку в испанской книжной лавке в Берне. Казалось, она перестала его слышать, и он остановился.
— Адриана, — прошептала она. — Адриана. И ни словом не обмолвилась.
Поначалу в словах Риты слышалось только удивление, а теперь к нему добавилась горечь, и ее мелодичное имя больше не подходило ей. Она посмотрела вдаль, мимо крепости, через низину Байши к холму Байрру-Алту, будто хотела достать там своим негодующим взглядом сестру.
Они молча стояли друг против друга. Пан шумно почесался. Грегориус казался себе незваным гостем, бесцеремонным соглядатаем.
— Идемте, выпьем кофе, — пригласила она потеплевшим голосом, будто одним махом, легко и грациозно перепрыгнула через пропасть своих обид. — Я бы хотела посмотреть книгу. Пан, тебе не повезло, — сильной рукой она потянула овчарку в дом.
Это был настоящий дом — дом, полный жизни: с детскими игрушками на лестнице; ароматом кофе, духов и сигаретного дыма; с португальскими газетами и французскими журналами на столиках, с открытыми коробочками компакт-дисков и кошкой, лижущей масло на обеденном столе. Мелоди шуганула кошку и налила кофе. Кровь, прежде бросившаяся ей в лицо, отхлынула, лишь несколько красных пятен напоминали о возбуждении. Она взяла очки, лежавшие на газете, и начала листать книгу, почитывая то тут то там из того, что написал брат. Время от времени она покусывала губы. Раз, не отрывая взгляда от страницы, расправила блузон и выловила из пачки новую сигарету. Ей было трудно дышать.
— Вот это с Марией Жуан и сменой школ — это было еще до моего рождения, у нас разница в шестнадцать лет. Но папа — он таким и был, именно таким, как изображен здесь. Ему было сорок шесть, когда я родилась, так сказать, по неосторожности. Меня зачали в Амазонке, [45] во время одного из немногих путешествий, на которые отца смогла соблазнить мама. Я вообще не могу себе представить папу в Амазонке. Когда мне исполнилось четырнадцать, мы отпраздновали его шестидесятилетие. Мне вообще кажется, что я знала папу только старым человеком, старым, согнутым, строгим.
Мелоди замолчала, закурила сигарету, тяжелый взгляд уперся в пустоту. Грегориус надеялся, что сейчас она заговорит о смерти судьи. Однако ее лицо вдруг просветлело — мысли побежали совсем в другую сторону.
— Мария Жуан. Так, значит, он знал ее еще малышкой. Я и представить себе не могла. Апельсин. Видимо, он любил ее еще тогда. И никогда не переставал. Большая чистая любовь всей его жизни. Меня нисколько не удивило бы, если они ни разу не поцеловались. Но никто, ни одна женщина, не могла с ней сравниться. Потом она вышла замуж, нарожала детей. Но это не имело значения. Когда ему было плохо, по-настоящему плохо, он шел к ней. В определенном смысле, лишь она, она одна знала его. Он умел создавать особую близость совместными тайнами — тут он был мастер, просто виртуоз. Мы все знали: если кто и посвящен в его тайны, то это Мария Жуан. Фатима страдала от этого, Адриана ненавидела ее.
— Она еще жива? — спросил Грегориус.
— Под конец она жила в пригороде, в Кампу-ди-Орике, неподалеку от кладбища. Но это было давно, — вздохнула Мелоди. — Как-то мы встретились у его могилы. Но это была хоть и приятная, но довольно прохладная встреча. Она, крестьянская девочка, всегда держалась от нас на расстоянии. То, что Амадеу тоже был одним из нас, — она предпочитала этого не знать. А если и знала, то воспринимала сей факт как нелепую случайность, никак с ним не связанную.
— А как ее фамилия?
Мелоди пожала плечами.
— Не знаю. Для нас она всегда была просто Мария Жуан.
Они спустились из башенной комнаты на нижний этаж здания, где Грегориус с удивлением обнаружил ткацкий станок. Заметив его недоуменный взгляд, Мелоди озорно рассмеялась.
— Чем я только не занималась. Была непоседой, совершеннейшей оторвой — папа просто не знал, что со мной делать. — На мгновение ее взгляд затуманился, будто легкое облачко прикрыло солнце и снова умчалось. Она показала на фотографии на стене, где ее можно было увидеть в самом разном окружении.
— Вот прогуливаю школу, это официантка в баре, заправщица на бензоколонке, а вот — это вы должны видеть — мой оркестр.
Это был уличный оркестр из восьми девушек, все играли на скрипках, все в кепках с козырьками повернутыми набок.
— Не узнаете меня? У всех козырьки налево, а у меня направо. Знак руководительницы. Мы зарабатывали деньги, честное слово, прилично зарабатывали. Играли на свадьбах и вечеринках. Мы были перспективным коллективом. — Мелоди резко повернулась, отошла к окну и уставилась во двор. — Папе это не нравилось, все мои сумасбродства. Незадолго до его смерти — мы с девчонками, как обычно, играли на улице; «мокаш ди балао», «девочки в кепочках», как все нас называли, — гляжу, по ту сторону у тротуара останавливается папин служебный автомобиль, который заезжал за ним каждое утро, без десяти шесть, чтобы отвезти в суд, — он всегда приезжал во Дворец юстиции первым. Пайа, по своему обычаю, сидит на заднем сиденье. И вот он смотрит на меня через стекло, и глаза его полны слез. Я начинаю делать ошибку за ошибкой. Вдруг дверца машины открывается, папа выкарабкивается наружу, медленно, осторожно, с гримасой боли на лице. Палкой останавливает поток несущихся машин — даже тут он излучал властный авторитет судьи — подходит к толпе, некоторое время стоит позади, потом пробивается вперед к открытому скрипичному футляру и, не глядя на меня, бросает туда пригоршню монет. Я залилась слезами, девчонкам пришлось доигрывать без меня. На той стороне автомобиль тронулся. Теперь папа помахал мне своей изуродованной подагрой рукой, я махнула в ответ, бросилась к какому-то подъезду, села на лестнице и ревела, пока не выплакала глаза — не знаю, то ли от радости, что он пришел, то ли от горя, что пришел только сейчас.
Грегориус пробежал взглядом по фотографиям. Мелоди была девочкой, которая у всех сидела на коленях, всех радовала и смешила, а когда сама плакала, это проносилось быстро, как ливень в солнечный день. Она прогуливала уроки, но школу закончила, потому что пленяла учителей своей очаровательной дерзостью. Это было вполне в ее характере — то, что она рассказывала, как за ночь овладела французским, а наутро назвала себя именем французской актрисы Элоди. Окружающие тут же переиначили его в Мелоди — имя, будто созданное для нее, прекрасной и летучей; ведь все хотели слышать ее, влюблялись в нее, но никто не мог удержать.
— Я любила Амадеу или, скажем, очень хотела любить. Но как любить монумент? А он был монументом. Еще когда я была маленькой, все смотрели на него снизу вверх, даже папа, но в первую очередь Адриана, которая отняла его у меня своей ревностью. Он был мил со мной, как мило относятся к младшей сестренке. А мне хотелось, чтобы он принимал меня всерьез, а не просто гладил по головке, как куклу. Мне пришлось долго ждать, до моего двадцатипятилетия, когда я уже была невестой на пороге свадьбы. Лишь тогда я получила от него это письмо из Англии.
Она открыла секретер и вынула толстый конверт. Пожелтевшие листки были до полей исписаны мелким каллиграфическим почерком иссиня-черными чернилами. Некоторое время Мелоди перечитывала письмо молча, потом начала переводить то, что Амадеу написал ей из Оксфорда через несколько месяцев после смерти своей жены.