воображения даруется лишь тем из малых сих, кто готов работать, а работать нередко означает только одно: отбрасывать редакцию за редакцией, пока не будет достигнута та степень насыщенности, накала, которая и есть искусство».
И так далее, еще на две тысячи слов. Когда я запечатал это в конверт и опустил в почтовый ящик, я испытал большое, по-прежнему довольно загадочное, чувство удовлетворения. Теперь, по крайней мере, наши отношения, уже давно застывшие на мертвой точке, должны будут вступить в новую фазу. Я даже допускал, что мой тщательный анализ может принести Арнольду пользу.
В тот вечер Присцилле стало как будто немного лучше. Она проспала до заката, а проснувшись, сказала, что хочет есть. И поела, правда совсем немного, приготовленной Фрэнсисом курицы в прозрачном бульоне. Фрэнсис, к которому я постепенно менял отношение, взял на себя заботы по кухне. Он не принес сдачи с моего фунта, но представил вполне убедительный отчет о том, на что были потрачены деньги. Из своей квартиры он принес спальный мешок и сказал, что будет ночевать в гостиной. Он был сама кротость и признательность. Я старательно подавлял в своей душе все связанные с ним опасения. Делов том, что я решил, хотя и не сообщил еще Присцилле, в ближайшие дни уехать в «Патару», а дом оставить на Фрэнсиса. В этой части моего будущего я уже навел ясность. Как впишется в него Рейчел, оставалось пока неизвестно. Я представлял себе, что буду сочинять для нее длинные, прочувствованные письма. И,кроме того, я провел длинный телефонный разговор с моим лечащим врачом (обо мне самом).
Но пока я сидел дома в обществе Присциллы и Фрэнсиса. Мирная семейная обстановка. Десять часов вечера, шторы на окнах опущены.
Присцилла опять в моей пижаме с высоко завернутыми рукавами. Она пьет приготовленный Фрэнсисом горячий шоколад. А мы с Фрэнсисом потягиваем херес.
Фрэнсис говорит:
– Детские воспоминания всегда так фантастичны. Мне, например, все помнится каким-то темным.
– Вот забавно, – говорит Присцилла. – Мне тоже. Словно всегда стоял дождливый вечер – такое освещение.
Я сказал:
– По-видимому, прошлое представляется нам как туннель. Сегодня светло, а чем дальше вглубь, тем темнее.
– Но бывает, – заметил Фрэнсис, – что какой-то кусок из самого отдаленного прошлого видится нам очень ярко. Я вот помню, как мы с Кристиан идем в синагогу…
– В синагогу? – переспросил я.
Фрэнсис скрестил ноги и сидит в маленьком кресле, заполняя его целиком, точно скульптура святого в нише. Засаленные, заскорузлые от грязи отвороты его мешковатых широких штанин торчат над щиколотками. На коленях сквозь вытертую до блеска, истончившуюся ткань просвечивает розовая кожа. Руки, пухлые и тоже очень грязные, сложены на животе, и вся эта умиротворенная поза слегка отдает чем- то восточным. Красные губы изогнуты в извиняющейся улыбке.
– Ну да. Мы ведь евреи. Наполовину.
– И на здоровье. Странно только, что мне никто этого никогда не говорил.
– Кристиан немного, ну, не то чтобы стыдится этого, но, пожалуй, стыдилась. Наши дед и бабка со стороны матери были евреи. Другие дед с бабкой у нас гои.
– Но это не очень-то вяжется с именем Кристиан, верно?
– Да. Наша мать была крещеная. Во всяком случае, она была рабыней отца, ужасного самодура. Вы ведь не были знакомы с нашими родителями? Отец слышать не желал о своих еврейских родичах. Заставил маму порвать со всеми. Имя «Кристиан» было частью этой кампании.
– И однако вы ходили в синагогу?
– Один раз, мы тогда были совсем маленькие. Папа был болен, и нас поселили у бабки с дедом. Им очень хотелось, чтобы мы пошли. Вернее, чтобы я пошел. До Кристиан им было мало дела. Она, во-первых, девочка. И потом, их возмущало ее имя. Когда они говорили с ней, то называли ее другим именем.
– Да, Зоэ. Помню, она раз распорядилась выбить на одном очень дорогом чемодане свои инициалы: «К.З.П.». Ну и ну!
– По-моему, он убил маму.
– Кто?
– Отец. Считается, что она умерла, упав с лестницы. Он был очень тяжел на руку. Меня бил смертным боем.
– Почему же я ничего не знал?.. Ну, бог с ним. Чего только не случается с людьми в браке – один убивает жену, другой не знает, что его жена еврейка…
– В Америке Кристиан много общалась с евреями. Этим, вероятно, объясняется перемена…
Я смотрел на Фрэнсиса. Когда про кого-то становится известно, что он – еврей, немедленно обнаруживаешь и перемену в его наружности. Так, я только недавно, после многих лет знакомства, узнал, что Хартборн – еврей. И сразу его лицо показалось мне гораздо умней, чем раньше.
Присциллу, выключенную из разговора, не оставляло беспокойство. Ее руки безостановочно двигались, собирая на краю простыни мелкие веерообразные складочки. Одутловатое лицо покрывал густой, неравномерный слой пудры. Волосы были наконец расчесаны. Она то и дело вздыхала, и нижняя губа ее мелко, жалобно вздрагивала.
– А ты помнишь, как мы прятались в магазине? – обратилась она ко мне. – Забирались под прилавок, ложились на полки и играли, будто спим на койках и пароход плывет по морю. Бывало, мама нас позовет, а мы затаимся и лежим тихо-тихо… Так интересно было…
– И еще там были портьеры на двери, и мы прятались за них, иной раз кто-нибудь откроет дверь и войдет в магазин, а мы спрячемся за портьеру и молчок.