мной и им могут быть какие-то «отношения». Сейчас я вижу, что это невозможно. Я сделаю то, что Вы хотите, сделаю, если смогу, все, что нужно, а потом исчезну. Так исчезает из виду комета. Я действительно считаю — сейчас, когда мне все стало как-то яснее, — что лишь немногое могу сделать для Ганнера, хотя, возможно, кое-что и могу. (И Ганнер для меня, увы, лишь немногое может сделать.) И я, бесспорно, не надеюсь, что Вы будете вспоминать обо мне с благодарностью. Я скоро исчезну с Вашего горизонта. Вся разница будет лишь в том, что за это время произойдет одно событие, — событие, которое Вы благодаря своей снисходительности и мужеству сделали возможным. Я всегда буду помнить Вашу доброту, и если мне будет нечего больше унести с собой, я унесу с собой это воспоминание — я буду долгие годы бережно хранить его, и, быть может, кто знает, весь этот ужас, эта страшная рана, которую я ношу в себе, немного зарубцуется.
И еще одно: раз уж я решился Вам написать, я ничего не должен оставлять недосказанным. Я разорвал свою помолвку с миссис Улмайстер. Собственно говоря, я никогда по-настоящему и не был помолвлен с ней. Вы, возможно, об этом и не помните, но я подумал, что мне следует это сказать, поскольку мистер и миссис Импайетт во время ужина немало острили на мой счет.
Пожалуйста, пожалуйста, извините меня за это письмо. Оно, я убежден, единственное и последнее, которое я когда-либо Вам напишу. Вот я написал его и почувствовал огромное, космическое облегчение. Вы уже так много сделали для меня. И выполнить Вашу волю, послужить Вам и Ганнеру — осталось единственным желанием человека, обреченного исчезнуть. Примите мою благодарность, мое уважение. Я буду ждать Ваших инструкций относительно дальнейших шагов и поступлю так, как Вы скажете. От всей души надеюсь, что Ганнер согласится снова встретиться со мной или что по крайней мере он не решил не встречаться. Я, конечно, не ожидаю, что он сам даст мне знать. Я готов снова подойти к нему на службе или написать, если Вы сочтете, что так будет лучше. Ваши добрые пожелания для меня как молитва — осененный ею, я и сам теперь готов чуть ли не молиться.
Было три часа ночи, и я сидел в чертовски холодном поме-ре маленькой гостиницы близ Пэддингтонского вокзала. Я был до крайности возбужден. Сердце у меня билось так сильно, что порой я сжимал его обеими руками, словно боялся, что оно выскочит. Кровь стучала в висках, голова кружилась. Я решил — собственно, едва ли это можно назвать осознанным решением — не ходить домой, чтобы не встречаться с Томми. Я рано ушел от Импайеттов и с Глостер-роуд позвонил Кристел: сказал, чтобы она меня не ждала. Я не стал объяснять, почему, да она и не спросила. Голос ее по телефону звучал грустным эхом, одиноким эхом, хоть она и говорила мне только ласковые слова. Сев на Внутреннее кольцо, я доехал до Пэддингтонского вокзала и зашел в первую попавшуюся гостиницу на Сассекс-гарденс. Попросив у портье бумаги для письма, я устроился у себя в номере и стал сочинять послание.
Я переписал письмо несколько раз — наверное, раз пять, кое-что добавляя, меняя слова. Писал я быстро: у меня не было недостатка во вдохновении. В первом черновике полно было двоеточий и точек с запятой, которые во втором черновике я заменил на тире, а в последующих почти все тире заменил запятыми и восстановил два-три двоеточия. Я заметил (хотя я не был пьян, но вел себя, как пьяный), что в первом черновике лишь походя упомянул имя Ганнера. Эта моя затея, как и волнение, вызванное ею, порождали во мне чувство божественного восторга и в то же время глубокого смятения. Такое было впечатление, точно на всем свете никого, кроме меня и Китти, не существовало. (Собственно, ее я уже несколько дней именовал в своих мыслях «Китти».) Случилось нечто ужасное — вчера, много лет назад, до зарождения мира, — но что? Я должен что-то сделать, подвергнуть себя какому-то испытанию, оказать какую-то услугу, — но какую? Я сознавал лишь то, что так она повелела. И я должен выполнить ее волю, а потом умереть. Я — человек, обреченный исчезнуть и своим исчезновением достичь всего, — послужить определенной цели, а потом раствориться в безвестности.
То, что я влюбился в Китти и что письмо это было письмом влюбленного, стало ясно мне еще до часа ночи. Видимо, я уже какое-то время был в нее влюблен. Начало любви всегда бывает трудно установить. Я видел ее, считая последний вечер, пять раз: дважды — у нас в учреждении, один раз — в парке с лошадьми, другой раз — в парке одну, и вот теперь — у Импайеттов. Едва ли я мог влюбиться в нее с первого взгляда, однако же, когда мы разговаривали с нею у статуи Питера Пэна, я уже, казалось, давно обожал, боготворил ее. И писал я ей как старому другу. «Простите меня, дорогая, за это письмо», — бездумно написал я в первом черновике. Любимая. Конечно, от письма моего так и несло жалостью к себе, в нем было полно глупостей, даже высокопарности: «Единственное желание человека, обреченного исчезнуть», и тому подобное. И, однако же, хоть это и выглядело несолидно, красноречие было необходимо, полная откровенность — крайне важна. Ведь для меня это была единственная возможность высказать все, что накопилось.
Обречен ли я исчезнуть? И напишу ли я леди Китти только это письмо? Эти вопросы относились к будущему, которое мне в три часа утра казалось невероятно далеким. С глубоким чувством облегчения и радости я сознавал лишь, что всецело отдался на ее волю. Решать будет она. Она уже решила прислать ко мне Бисквитика в субботу, а прежде чем наступит эта, такая еще далекая, суббота, будет чудесная пятница, которую можно целиком посвятить служению ей. И вполне возможно, что Бисквитик принесет мне от своей хозяйки еще одно бесценное письмо. Света надежды, порожденного этой мыслью, оказалось вполне достаточно, чтобы то время, когда мне придется исчезнуть, отступило еще дальше.
Около половины четвертого я лег в постель и заснул, и мысль о Китти накрыла мягким пологом мои сны. Она была так добра ко мне, о, так добра.
Утром (в пятницу) я позавтракал в буфете на первой платформе Пэддингтонского вокзала, откуда отправляются основные поезда — съел несколько кусочков поджаренного хлеба с мармеладом за установленным прямо на платформе столиком, близ одного из самых волнующих памятников войны, какие существуют в Лондоне: солдат в походной форме первой мировой войны стоит, перекинув через плечо шинель, и читает письмо из дома. Я еще какое-то время посидел на платформе и видел, как отошел поезд в семь тридцать на Эксетер-Сент-Дэвидс, Плимут и Пейзанс, в семь сорок — на Бат, Бристоль — Темнл-Мидс и Уэстон-сюнер-Мэйр, в восемь часов — на Челтнем — Спа, Суонси и в порт Фишгард и, наконец, в восемь ноль пять — на Рединг, Оксфорд и Уорчестер — Шраб-Хилл. Экзальтации у меня поубавилось, но я был очень испуган — и боялся я не того, что может произойти в мире, а того, что происходило в моей душе, боялся этих вдруг открывшихся возможностей новых страданий. Как я мог так
Я отчаянно пытался не давать страхам принять реальные очертания, и помогала мне в этом мысль, что сегодня — пятница, а завтра — суббота и что завтра придет Бисквитик. Даже тут уже установилась успокоительная рутина. Должен ли я в таком случае отдать Бисквитику письмо, которое я написал прошлой ночью? Где-то сквозь высокие стрельчатые галереи вокзала тщился пробиться дневной свет, но здесь, внутри, царила желтая тьма, пронизанная электрическим светом и запахом серы. Поезда неукоснительно отходили один за другим, и я снова перечитал и тщательно обдумал последний черновик письма. Следует ли мне его посылать, не лучше ли переписать, сделать гораздо сдержаннее? Мне, во всяком случае, видна была восторженность, с мольбою протянутые в неудержимом порыве руки. Нужно ли расписывать мою погубленную жизнь? И могу ли я безоговорочно заявить Китти, что порвал с Томми? Не выглядит ли это как-то неблагородно, легкомысленно, низко, явно некрасиво и недостойно? Какое это может иметь значение, «помолвлен» я или нет? Огромное, но что значит, что это имеет значение? Почему я должен считать, что Китти заинтересует эта грязь? Не произведет ли плохого впечатления то, что я так стремлюсь утвердить свое одиночество и явно избавляюсь от Томми? Идиотские остроты Импайеттов во время ужина, наоборот, намекали на серьезность наших отношений.
Мне не хотелось, чтобы Китти думала, будто я замешан в какой-то вульгарной ссоре или еще не