на службе, — она и не появилась. Только раз позвонила, но я положил трубку. А вернувшись домой, я неожиданно попал под дождь критики, который обрушил на меня Кристофер.
— Она просидела здесь в четверг вечером с половины десятого до часу ночи, а вчера пришла в шесть вечера и пробыла до двух ночи. Она сидела на вашей кровати и плакала. Я ни разу еще не видел, чтобы женщина так плакала.
— Тяжело же тебе пришлось, — сказал я, пытаясь выбраться из этого малоприятного положения.
— Как вы можете так относиться к бедной птичке? Вы же спали с ней всего на прошлой неделе.
— А ты откуда знаешь?
— Вы так ссорились — весь дом сотрясался.
— А ты никого не бросал? При этом всегда текут слезы.
— Слезы-то течь могут, но надо хотя бы вести себя как порядочный человек, а не пропадать неизвестно где, когда вас ждут.
— Я и вел себя как порядочный человек. Я сто раз говорил ей, что ничего путного у нас не выйдет. Я ей написал об этом длиннющее письмо. Разве я виноват, что она цепляется за меня и устраивает истерики?
— Да, виноваты. Вы должны были дать ей поплакать при вас, а не избегать встречи с нею. Она же плакала — это факт. И причина ее слез — вы.
Еще один факт. Только меня это нисколько не занимало. Я не собирался чувствовать себя виноватым перед Томми.
— Все мы грешники. Все мы причиняем друг другу боль самим своим существованием.
— Вот, вот — вините Бога, или космос, или еще что-нибудь. Вы же обещали жениться на ней.
— Она это придумала. Да любая девчонка может только поздравить себя, развязавшись со мной.
— Это уж точно, что любая девчонка может поздравить себя, развязавшись с вами. Но почему-то от слез Томми я прямо заболел. Я вдруг понял, как все ужасно: столько людей без крова, голодные, полусумасшедшие, спят прямо на тротуаре у станции Чэринг-Кросс…
— Послушай, но Томми же не спит на тротуаре у станции Чэринг-Кросс.
— О'кей, все мы грешники и грешим непрерывно, но можно же быть не такими чертовски циничными и чертовски жестокими. Она рассчитывала видеть вас, она
— Совсем, значит, дура.
— Она сидела и ждала вас, как маленькая девочка, а когда вы так и не появились, она решила, что вас переехало машиной. Господи!
— Вот этого счастья на мою долю еще не выпало.
— Вы уже можете считать себя чертовски счастливым, что вас любит такая славная девушка! Вы же не заслуживаете любви.
— Ты еще станешь мне рассказывать, чего я заслуживаю, чего — нет.
— Я хочу сказать, никто ее не заслуживает. Размолвки, конечно, случаются, но это было так жестоко — заставлять ее ждать, вы же знали, что она сидит тут…
— Не знал…
— Ну, в таком случае вы, черт бы вас подрал, просто ни о чем не думаете. Беда ваша в том, что вы — сноб, а все из-за этих чертовых сословных перегородок, вы только и думаете о том, как бы оторваться от своих рабочих корней, и так вы себя ненавидите, что никого другого не способны любить…
— Ох, да заткнись ты.
— Эта бедная девушка…
— Ну, почему в таком случае ты не утешил ее? Или тебе правятся лишь тощие мальчишки в узких джинсах?
— Вы сказали мерзость.
— А ты, если хочешь оставаться в этом доме, попридержи, черт побери, язык. Не желаю я, чтобы меня поучала всякая мелкота, которая ничего в жизни не умеет, кроме как курить всякую гадость.
— Я, во всяком случае, не поставил на себе крест. Я стараюсь быть добрым. А вот вы поставили. И шагаете по людям. Вы губите людей, убиваете…
Я положил бритву. Кристофер, все еще в пижаме, стоял в дверях ванной — его курчавые всклокоченные волосы казались надетой на голову шапкой, светлые голубые глаза сузились от волнения. Я сжал правую руку в кулак, а левой схватил Кристофера за плечо, глубоко запустив ногти в кожу. Он даже не шелохнулся. Лицо его разгладилось, стало вдруг кротким. Я отпустил его, схватил с полочки стакан для зубной щетки и с силой швырнул через его плечо в переднюю, где он разлетелся на куски. Кристофер еще с минуту кротко смотрел на меня, затем повернулся и принялся подбирать осколки, подобрал их и выбросил в мусорную корзину.
А я склонился над умывальником и закрыл глаза. Мне было страшно. Страшно, что Бисквитик не придет; страшно, что она может принести послание, которое положит конец моему бдению; страшно за себя и за то, что мне не удастся осуществить намеченное, страшно тех ужасов, которые ожидают меня, если я сделаю хотя бы один неверный шаг или потерплю неудачу. Ясность исчезла, исчезла восторженная приподнятость, исчезла надежда — остался только страх. И слова Кристофера, который выложил факты, обвинил в убийстве. И мое отчаянное желание ударить его, причинить боль, топтать его ногами. И Ганнер, сломавший рюмку для шерри. И женские слезы.
— Извините, Хилари… извините, пожалуйста… мне не следовало… извините.
— Ты тоже меня извини, — сказал я. — Лучше возьми метелку и замети все это, а то еще порежешься.
Я прошел к себе в спальню, надел галстук и посмотрелся в зеркало. Глаза у меня были, как у сумасшедшего. Я кинулся на кровать и стал думать об обтянутом зеленым шелком бедре Китти, которое за столом во время ужина находилось всего в нескольких дюймах от меня. Мысль воспламенилась и забурлила, — я лежал неподвижно, крепко сжав кулаки, терзаемый слепой жаждой дать волю ярости. Время шло. Раздался звонок.
Я был с Бисквитиком в парке. Когда она позвонила у двери, я сразу вышел к ней. Я сказал:
— Подожди, давай выйдем в парк.
Мы вошли в парк недалеко от Главной аллеи; я тотчас свернул влево и зашагал прямо по траве к памятнику Спеку. Со сверкающего голубого неба ярко светило солнце, и на недвижных ветвях голых деревьев толстым слоем лежал искристый мохнатый иней. От кучи мертвых листьев вверх столбом поднимался дым. В воздухе не чувствовалось ни дуновения. Было очень холодно.
Я провел Бисквитика gо траве в центр мертвого пространства и, остановившись среди высоченных деревьев, повернулся к ней лицом. Я боялся, как бы послание, которое она принесла, не оказалось в некотором смысле роковым, в некотором смысле прощальным. Я дотронулся до кармана пальто, где лежало длинное письмо, которое я написал Китти и которое теперь, возможно, будет не к месту.
— Так что же, Бисквитик?
На Бисквитике были синие ворсистые брюки, черные ботинки на шнуровке и все то же поношенное синее драповое пальтишко, под которое она заткнула свою косу. От холодного воздуха ее худые, обтянутые золотистой кожей, щеки горели каким-то удивительным темным румянцем, и выступающие скулы были словно два пунцовых пятна. Ее большие черные глаза с минуту без улыбки, в упор, чуть ли не враждебно смотрели на меня. Затем она вынула из кармана конверт и без единого слова затянутой в перчатку рукой протянула мне.
Я не сумел скрыть волнение. Перчаток у меня не было, и мои руки, красные и влажные, насквозь промерзшие от холода, да и к тому же дрожавшие, долго не могли открыть тонкий конверт. Наконец я его вскрыл. В нем лежала совсем коротенькая записка.
«Держитесь и не волнуйтесь. Не могли бы Вы прийти ко мне на Чейн-уок сегодня в шесть вечера? Я буду одна.